Моя первая встреча с Куприным произошла в 1910 году в Гатчине, под Петербургом. Я тогда секретарствовал в журнале "Сатирикон", и было мне двадцать лет.
"Сатирикон" старался продолжать традицию юмористических журналов, выходивших во время первой русской революции ("Зритель", "Пулемет", "Жупел" и другие) и сыгравших значительную роль в общем подъеме политического самосознания. Во всяком случае, это был значительный в художественном отношении журнал, быстро завоевавший симпатии передовой интеллигенции.
Редактировал его Аркадий Тимофеевич Аверченко, харьковский журналист из мелких служащих, обладавший недюжинными способностями сатирика.
Однажды его вызвали в какое-то придворное учреждение и сообщили, что царь не прочь пригласить его к себе во дворец,- августейшему семейству "благоугодно было" послушать смешные рассказы юмориста и посмотреть на него.
Аверченко сразу понял, что ему, редактору "Сатирикона", пойти развлекать царя - это значит поставить крест на своей репутации журналиста. Однако и решиться на прямой отказ было как-то страшновато. Выход из затруднительного положения Аверченко нашел в том, что притворился больным.
Этим могло бы все и кончиться. Но слух о "приглашении" моментально облетел всю литературную столицу. У Аверченко нашлись враги и завистники. Выждав время, они пустили слух, будто знаменитый юморист "по выздоровлении" известил царедворцев, что теперь он был бы не прочь предстать перед его величеством; на что будто бы его величество соизволило ответить: "Поздно спохватился!"
Анекдот дошел до Куприна. Тот принял его за достоверный факт и наградил Аверченко такой эпиграммой:
О, нет, судьба тебя не обошла,
Не из последних ты на кухне барской,-
На заднице хранишь ты знак орла,
Как отпечаток пятки царской.
Аверченко любил и уважал Куприна. Ему стало не по себе от такого подарка, он попросил меня повидаться с Александром Ивановичем и передать, что все это выдумки.
Меня не очень увлекала эта миссия, но все же я решил исполнить просьбу своего редактора, тем более что, будучи с Аверченко в довольно близких отношениях, я с полной достоверностью знал - он не напрашивался на визит во дворец.
Отправляясь в Гатчину, я втайне рассчитывал, что мне удастся разубедить писателя и ему станет неловко за свое опрометчивое выступление.
Я так думал. Мне и в голову не приходило, что у всего этого события есть еще одна сторона, которая, при более внимательном рассмотрении, освещает факт совершенно по-другому.
Явившись к Куприну, я встретил очень милого и гостеприимного хозяина. Это был плотный и быстрый в движениях мужчина лет сорока, с мягким и вместе с тем пытливым взглядом слегка раскосых глаз. Кроме глаз, всему лицу придавали азиатский облик негустые усы, тонко свисавшие по углам рта.
Куприн посадил меня рядом на широкий диван, и мы стали разговаривать.
Чтобы понятнее было значение этой первой моей встречи с Куприным и нашего дальнейшего знакомства, я, не боясь нарушить известные правила скромности, скажу несколько слов о себе.
Случилось так, что в 1907-1909 годах общественность столицы обратила внимание на некоторые мои газетные выступления, направленные главным образом против изуверской системы воспитания в средней школе.
Дело в том, что в 1906 году меня - гимназиста 11-й петербургской гимназии - с "волчьим билетом" изгнали из учебного заведения за "бунтарское поведение".
Считавшаяся прогрессивной, оппозиционная газета "Русь" предложила свои страницы для опубликования моих статей, посвященных главным образом деятельности одного подпольного кружка самообразования, в котором мы, школьники, обсуждали политические, религиозные, литературные и прочие вопросы, интересовавшие молодежь.
И вот я выступил в печати. Сперва - с открытым письмом министру просвещения, в котором я говорил, что царская школа всей своей системой воспитания культивирует предательство, а затем - с ответом Л. Н. Толстому на его обращение к молодежи под названием "Верьте себе!".
Статьи привлекли внимание. На мое имя в редакцию приходило огромное количество писем.
Надо сказать прямо, в том, что я писал, было больше молодого задора, чем жизненного опыта и знаний. Но все же эти статьи представляли известный интерес как своего рода знамение времени. Вот почему Куприн, читавший их, первым долгом спросил:
- Не вы ли - тот выгнанный гимназист, который в газете "Русь" ниспровергал всяческих богов?
Получив утвердительный ответ, он с большим оживлением стал говорить по существу моих выступлений. Затем мы перешли к литературе. Зная мои сатирические опыты в журнале, Куприн посоветовал мне больше читать и перечитывать Гейне - замечательного поэта, "вооруженного лирой, у которой струны торчат, как пики", так неожиданно охарактеризовал он одного из своих любимых писателей...
Наконец, подошли мы и к случаю с Аверченко. Я процитировал эпиграмму. Александр Иванович был явно огорчен и озадачен, узнав, что его четверостишие стало широко известным.
- Это прямо удивительно,- сказал он, нахмурясь,- как быстро наша публика подхватывает все злое!.. Я просто сболтнул среди близких людей, пошутил... И вот - пожалуйте!
Скажу откровенно,- добавил он,- у меня не было твердых оснований обвинять Аверченко. Дело, как говорится, темное. Однако по совести скажу, если бы что-нибудь подобное случилось со мной, я бы не стал ссылаться на болезнь, а прямо ответил отказом.
- Вам это было бы не трудно сделать,- заметил я,- потому что вы - автор "Поединка".
- Дело не в легкости или трудности,- сказал на это Александр Иванович.- Главное, чтобы писатель всегда подтверждал свои слова действиями. Лев Толстой не поехал бы к царю даже под угрозой четвертования.
- Да царь и не стал бы его приглашать...
- Вот именно!- воскликнул Куприн.- Надо суметь так себя поставить в литературе и в жизни, чтобы самодержцу и в голову не могло прийти - звать тебя в гости!
- Значит...
- Значит, Аверченко не сумел так себя поставить. Вот пусть и пострадает теперь.
Скажу откровенно, для меня, начинающего литератора, этот разговор был очень полезен в воспитательном отношении. Куприн в немногих словах и на выразительном примере объяснил мне, что писатель обязан защищать свое достоинство не только содержанием произведений, но и всей своей жизнью.
* * *
В Гатчине, под Петербургом, где Куприн в 1910 году купил небольшой домик, его часто навещал известный в то время адвокат А. Он помогал писателю в его деловых сношениях с издательствами, а приезжая в гости, всегда рассказывал что-то интересное, главным образом из судебной практики. Куприн слушал его с большим вниманием.
Однажды А. позабавил всех историей, которая произошла с князем Волконским, когда-то гремевшим своим богатством. К концу жизни он оказался совершенно без средств, и из ценных вещей остался у него один только большой несгораемый шкаф. Раньше в нем хранились фамильные реликвии, а последние годы князь ввиду распродажи реликвий, держал в нем грязное белье. Но он продолжал гордиться этим шкафом и всем показывал его, вспоминая о своей великолепной жизни.
Однако случилось так, что, в конце концов, князю пришлось расстаться и со шкафом - его описали за долги и куда-то увезли.
Волконский был в отчаянии. Долго бегал по влиятельным родственникам, которые, кстати сказать, давно уже отреклись от него, и умолял выручить сейф. В хлопотах он потерял последнее здоровье, заболел и умер.
За месяц до его смерти А. взялся вести это дело и добился того, что шкаф присудили вернуть владельцу.
И надо же было так случиться, что в тот самый день, когда гроб с телом князя спускали вниз с пятого этажа, по этой же узкой лестнице поднимали наверх, в квартиру покойного, громадный несгораемый шкаф. Гроб, загородивший дорогу, пришлось тащить обратно и дожидаться, пока судебный пристав не водворит шкаф на место.
Этот случай очень заинтересовал Куприна, и не столько анекдотичностью происшествия, сколько выводом о бессмысленности всякого частного материального накопления. Он послужил поводом для очень интересного разговора.
Куприн стал говорить на любимую тему о том, что истинным "погубителем рода человеческого" и (как он тогда выразился) основателем касты мещан был тот двуногий, который на заре истории первый показал пример Жадного и безудержного припрятывания - якобы "на черный денек".
- Вы приписываете мещанам слишком серьезные преступления,- возразил кто-то.- Ведь это, в сущности, не что иное, как очень жалкая и дряблая прослойка...
- Жалкая?!- вскипел Куприн.- Напрасно вы себя этим успокаиваете! Нет, друзья мои, это огромное болото, которое засасывает все лучшее на свете. Страсть к обогащению, зависть и постоянная склонность к предательству - разве этого не достаточно, чтобы развратить тысячи людей? Я слыхал про Волконского - он разорился на биржевых операциях, мечтая хапнуть миллионы. И для меня несомненно, что это был мещанин до мозга костей, а от него мещанская зараза распространялась во все стороны.
- Но как вы это связываете с предательством? - спросил я.
- Предательство - прямое следствие мещанской трусости, постоянной боязни за собственную шкуру! - ответил Куприн.
Не помню, чем кончился этот разговор, но впоследствии мне много раз приходилось убеждаться, что Куприн даже к мелочному, казалось бы, нарушению товарищеского долга относился как к проявлению мещанства, как к самому низменному поступку, особенно если это связано с корыстными расчетами.
В то же время Александр Иванович очень высоко ставил тех людей, которые, невзирая ни на что, спешили помочь своему ближнему.
- Он выручил товарища!- эти слова Куприн всегда произносил с каким-то особенным выражением, многозначительно.
Говоря о предательстве, он никогда не делал разницы между "маленькой" и "большой" изменой, считая, что от первой до второй - меньше одного шага.
Куприн на всю жизнь рассорился с киевским журналистом И., не будучи в состоянии простить ему одного поступка. Этот человек, зная тяжелое положение товарища, обещал вечером занести ему некоторую сумму денег и - не принес. В этот же вечер видели, как он в кабачке угощает своего редактора.
Прошло много лет. Однажды на моих глазах Куприн не пустил к себе в дом И., явившегося с визитом.
А в назидание нам, молодым людям, он сказал:
- Черная душонка предателя не знает границ для своего проявления. Сегодня он плюнет вам в стакан чая, когда вы отвернетесь, а завтра целый город продаст врагу!
Куприна спросили:
- Откуда появляются такие люди?
- У них две родительпицы - госпожа Трусость и "мадам Жадность,- ответил Александр Иванович.- Этих людей с детства приучали робеть перед всеми и каждым. Ну, а затем трусость породила угодливость, угодливость же - родная сестра предательства... Я сам отчасти испытал в детстве мерзость такого внушения, и мне огромных усилий стоило стряхнуть с себя этот поганый груз.
Большой друг Куприна - Федор Дмитриевич Батюшков - считал, что у Александра Ивановича "подавленное в раннем детстве проявление своей личности впоследствии вылилось в обратное чувство - в желание наивозможно полнее развить и утвердить свое "я", нередко приводившее к проповеди индивидуализма и к резким и неожиданным поступкам"... "В нем была,- писал Батюшков,- какая-то трещина, что-то наболевшее, давнее, накопившееся в результате разных превратностей в жизни, вследствие чего он не раз относился с предубеждением к людям. Но к его болезненным приступам задорной раздражительности близко его знавшие и даже часто почти незнакомые, которых он задевал, умели относиться как к капризам большого ребенка".
М. К. Куприна-Иорданская в книге "Годы молодости" вспоминает, как Куприн рассказывал ей о своем безрадостном детстве.
"Я очень рано привык к тому, что я некрасив,- говорил он.- В гостях я постоянно слышал это от бонн, прислуги и старших детей. Также очень рано я понял и то, что я беден..."
Скоро мальчик заметил, что его мать в богатых домах держит себя искательно и приниженно. Она даже говорила уменьшительными словами... Куприн ненавидел этот язык богаделок и приживалок, вертевшихся около "благодетельниц": кусочек, чашечка, вилочка, ножичек, яичко, яблочко и т. п.
"Каждый раз, когда я вспоминаю об этих ранних впечатлениях моего детства, боль и обида вновь оживают во мне с прежней силой,- говорил Александр Иванович.- И опять начинаю недоверчиво относиться к людям, становлюсь обидчивым, раздражительным и по малейшему поводу готов вспылить".
Как точно перекликаются эти воспоминания с жуткими признаниями, которые делает в предсмертном письме студент из рассказа "Река жизни":
"Я ненавидел этих благодетелей, глядевших на меня, как на неодушевленный предмет, сонно, лениво и снисходительно совавших мне руку для поцелуя, и я ненавидел и боялся их, как теперь ненавижу и боюсь всех определенных, самодовольных, шаблонных, трезвых людей, знающих все наперед: кружковых ораторов, старых, волосатых, румяных профессоров, кокетничающих невинным либерализмом, внушительных и елейных соборных протопопов, жандармских полковников, радикальных женщин-врачей, твердящих впопыхах куски из прокламаций, но с душой холодной, жестокой и плоской, как мраморная доска. Когда я говорю с ними, я чувствую, что на моем лице лежит противной маской чужая, поддакивающая, услужливая улыбка, и презираю себя за свой заискивающий тонкий голос, в котором ловлю отзвук прежних материнских ноток. Души этих людей мертвы, мысли окоченели в прямых, твердых линиях, и сами они беспощадны, как только может быть беспощаден уверенный и глупый человек".
Исповедь студента, как известно, заканчивается горьким обобщением:
"Таково было и все молодое поколение предыдущего, переходного времени. Мы в уме презирали рабство, но сами росли трусливыми рабами. Наша ненависть была глубока, страстна, но бесплодна, и была походка на безумную влюбленность кастрата".
В мучительных размышлениях студента из рассказа "Река жизни", несомненно, много такого, что относится к биографии самого автора. И я не один раз имел возможность наблюдать, как Куприн ненавидит в себе даже следы этой далеко внутрь спрятанной униженности и как он иногда старается скрыть ее за резкими выходками.
Не могло не отразиться на характере Куприна и многолетнее пребывание в закрытых учебных заведениях казарменного типа, где, по выражению Л. Н. Толстого, "самым наглым образом равномерно губятся души всех подрастающих молодых людей".
Вот почему писатель не уставал клеймить мещанство, самодовольную ограниченность и тупое равнодушие ко всему, что не касается личного благополучия.
Его призывы к освобождению духа - это приглашение быть свободным не только от раболепного "лобызания ручек" во всех его видах, но и от снисхождения к врагам, от "телячьей" к ним жалости, от страданий, унижающих человека.
Мажорный тон, в котором звучат почти все произведения Куприна,- тон негодующего протеста.
* * *
Вместе с тем Куприн никогда не был назойливым моралистом. Только изредка, если этого требовали обстоятельства и законы дружбы, он не считал себя вправе отказать в совете.
В 900-х годах, навещая сестру, жившую в Сергиеве-Посаде (ныне Загорск), Куприн познакомился с большой семьей Горбачевых. Особенно сблизился он с Сергеем, старшим сыном старика Горбачева, занимавшегося какой-то торговлей. Молодого человека исключили из университета за участие в революционном движении, и он не мог нигде устроиться. Куприн стал своим в этой милой семье, ухаживал за сестрой Сергея - Варенькой, хотел на ней жениться, но получил отказ.
Сохранилось интересное письмо, адресованное Сергею Николаевичу Горбачеву, в котором Куприн не только дает житейские советы своему другу, но и высказывает мысли, касающиеся отношения к труду, образованию, самодисциплине.
"...должен Вам сказать по душе,- пишет Куприн,- каждый раз, когда о Вас думаю, тревожусь. Одно дело - выпивка, закуска, пожалуй, и женщины; убегать от этого не следует, и воздержанны всегда внушают мне некоторое подозрение. Другое дело - дело. Конечно, не мне читать Вам рацеи, я сам человек слабый и подверженный увлечениям... Знаю, что Вы крепко рассчитываете на свои силы ("захочу - налягу"), знаю, что сил у Вас, действительно, достаточно, но, верьте мне,- ничто так не засасывает, как шалтай-болтайничество. Говорю по опыту: каждый раз, когда бросаю надолго писать,- так нудно, так гнусно, так тяжело приниматься за работу!
Помните, пожалуйста, что теперь у Вас максимум восприимчивости, гибкости, смелости, подвижности, поворотливости ума и свежей наблюдательности. Потому прошу Вас, Сережа, работайте!
Должен еще сказать Вам одну штуку. Диплом высшего учебного заведения сам по себе не дает ровно ничего. Я знаю, например, таких кандидатов юридических наук, которые при имени Шарко и Ламброзо раскрывают рты. Но без диплома Вас заклюет тупоумный, дипломированный полуконь. Говорю опять-таки по личному опыту. Сколько я натерпелся из-за этого! И ничего не возразишь, когда тебе скажут: "Талант, самообразование, природный ум - кем это признано? Обычная уловка недоучек!"
Затем всякое высшее учебное заведение дорого особенно тем, что при малейшем только желании оно даст такую дисциплинированную гимнастику уму, какой не заменишь никаким чтением и никакими прогрессивными спорами.
Еще прошу Вас помнить, что Сергиев-Посад - зверская дырища, грязная, растленная, пропитанная кислым духом исторической лености и нищенства... Как мне больно и страшно подумать, что Вы можете застрять там!.."
Вот еще одно очень интересное купринское письмо с "моралью".
В 1958 году я получил из Ленинграда от старого рабочего П. И. Иванова копию письма Куприна к нему. Писатель отвечал на заданные ему вопросы, касающиеся нравственной стороны высказываний некоторых героев романа "Яма".
"Многоуважаемый Петр Иванович! Увы! На Ваше милое и искреннее письмо я могу ответить только тем, чем ответил Платонов Жене: "Не знаю".
Мое дело было - подвести доброго, впечатлительного, честного человека к какому-нибудь краю жизни и сказать: вот и ты здесь жил, но равнодушно и невнимательно. Посмотри же, понюхай, прислушайся, а потом подумай и - делай как хочешь, по чести, по совести и рассудку!
Что касается Жени, то - вот ее положение. Дойдя до точки ужаса и злобы, она не видит другого исхода и удовлетворения для своей мрачной души, как мстить через заражение всех мужчин, которых считает виновниками в падении глупых, слабых или темных девушек, в частности - ее.
Но нечто более сильное, чем озлобление, заставляет ее пожалеть мальчика, какое-то глубокое внутреннее чувство человеческой гуманности, вроде кантовского категорического императива, т. е. стремление, не нуждающееся в объяснении, принятое на веру, так же, как математическая истина о том, что прямая линия есть кратчайшее расстояние между двумя точками.
И вот ядовитое удовлетворение девушки - отпадает. Есть, стало быть, какая-то высшая справедливость, которая превозмогает зло. А ведь Женю никто не жалел, люди были к ней несправедливы, жить дальше было невозможно. Не покончить ли с собой?
И тут мой речистый герой садится в лужу: "Не знаю!"
Вместе с ним умолкаю и я, прочитавший все, что было написано о проституции, много наблюдавший, много беседовавший по этому вопросу и все-таки находящийся в недоумении...
Но я думал бросить начальное зерно мысли, расшевелить мозги и сердца и, признаюсь,- мне это плохо удалось. Повесть вышла бледна, скомкана, беспорядочна, холодна. И по всей справедливости была обругана критикой. Так ей и надо!
Что вы, Петр Иванович, играете в карты - плохого не вижу, а что читаете - это уже гораздо лучше. Я уверен, что если Вы будете читать с хорошим выбором, то чтение перевесит игру.
Я сам играл и, временами, играю до сих пор. Но надо устроить так, чтобы это не было вечным кутежом, вроде ежедневного опохмеления или постоянно возвращающегося запоя.
P. S. И по секрету Вам скажу: в учители жизни я не гожусь! Сам всю свою жизнь исковеркал, как мог. Для многих читателей я просто добрый товарищ и занятный рассказчик. И все.
1918 г. 20. II
А. Куприн"
Таковы немногие сохранившиеся у меня в памяти и в некоторых документах мысли Куприна о призвании человека.
Глубже и обширнее знакомишься с его взглядами, читая рассказы и повести, в которых писатель всегда очень охотно, прямо или через художественные образы дает свою оценку поведению людей.