После того как в мае 1937 года сообщили о приезде Куприна в Москву, со всех концов Союза в редакции стали поступать письма от старых знакомых Александра Ивановича и. от его читателей.
Корреспонденция такого рода сосредоточивалась в редакции газеты "Известия". Я каждое утро получал ее в экспедиции, приносил Куприну и читал вслух.
Кто только не писал!
Радовался приезду своего старого друга, "дяди Саши", механик одесского завода Лева Веретильный, тот самый Лева, который много лет тому назад, еще мальчиком, искал для его дочки кормилицу и обязательно - брюнетку, потому что, как ему сказали дома, у брюнеток всегда больше молока.
Харьковская учительница А. Надолец сообщала о том, что она до сих пор хранит полотенце, которое Александр Иванович сорок лет тому назад вышил для нее крестиком.
Слал душевный привет И. Я. Комаров, ленинградец, когда-то переписывавший набело рукописи Куприна.
Среди сотен посланий было и письмо от 24-летнего Михаила Клопина, рабочего-штукатура с Верхне-Исетского завода на Урале.
Он писал:
"...Александр Иванович! Мы, советские ваши читатели, желали бы прочесть вашу книгу о русской эмиграции, как она живет, борется или примиряется с Советским Союзом. Напишите, что заставило вас уехать за границу и теперь вернуться обратно. Каковы ваши впечатления по приезде в СССР... До книги, конечно, далеко, но хотя бы статью вы дали бы об этом в газету".
Куприн решил обязательно ответить и попросил меня записать все, что он хочет сказать штукатуру Клопину.
- Скрывать и обманывать советских людей нельзя! - сказал он при этом.
Вот сохранившаяся у меня точная запись ответа:
"Правда, до книги далеко, а в статье всего не рассказать. Однако попытаюсь, пока очень коротко, ответить на поставленные мне вопросы.
В 1919 году, когда я жил в Гатчине, мне, чтобы не потерять семью, пришлось отступить с войсками генерала Юденича на Запад.
Я очутился за рубежом.
Здесь надо мною взяли власть, во-первых, соображения о ненужности кровопролития при совершении революции, а во-вторых, те сведения о событиях в России, которые распространяла эмигрантская пресса. (Других сведений, при всем желании, я иметь не мог...)
Кроме того, должен сказать прямо, я в то время объяснял события, происходившие в России, скорее стихийными обстоятельствами, чем законами истории.
Сейчас свои тогдашние выступления против большевиков я считаю неправильными и несправедливыми. Таков урок, преподанный мне жизнью.
Что я могу рассказать о своем пребывании за границей?
Первое время французы сильно возились с знаменитостями, приехавшими из России. Затем, и очень быстро, остыли. Кончились банкеты, торжественные завтраки и чествования.
Эмиграция... стала постепенно превращаться в стоячее болото, спокойствие которого, от времени до времени, нарушали очередная сплетня или обывательский скандал.
Больших дел и больших идей эмиграция не ведает. Даже на сильную ненависть к виновникам ее бегства на чужбину у нее не хватает темперамента.
Не только с политическими деятелями, но даже и с писателями-эмигрантами я за последние годы почти не встречался, разве что на похоронах кого-нибудь из них.
Несколько слов о литературных нравах Парижа. О них я до сих пор не могу вспомнить без отвращения и негодования.
Вышел мой "Поединок" на французском языке, и издательство долго убеждало меня в том, что необходимо послать доброй сотне критиков по экземпляру с нежным посвящением "от автора".
- Умоляем вас сделать это,- говорили мне,- а иначе выход книги останется незамеченным и все издание пролежит на складе... Что поделаешь, у нас так принято!
В другой раз я написал предисловие к книге одного французского писателя. Спустя несколько дней этот почтенный литератор в виде благодарности прислал мне пятьсот франков. А когда я хотел вернуть эти деньги, французы посмотрели на меня с ужасом и соболезнованием.
- Что вы делаете?!- говорили они. - Ведь после этого мсье Н. не пожелает с вами встречаться!
К Парижу я не мог привыкнуть до последнего дня. Прислушиваясь к разговору парижских обывателей-мещан, я с волнением вспоминал полнозвучный говор москвичей и певучую речь украинцев.
За последние годы если мне и приходилось выходить из дому, то только для того, чтобы час-другой посидеть в ресторанчике, где собираются рабочие, ремесленники и мелкие служащие. Здесь можно было отвести душу, сидя за столиком с каким-нибудь мсье Жаном в забрызганной краской блузе, поговорить с ним о делах житейских.
Тоска по родине мучила меня.
Еще много лет тому назад у меня окончательно созрела мысль о необходимости вернуться на родину. Но я не решался предпринимать что-нибудь в этом направлении, зная, что если мне откажут, то новых попыток я уж не в состоянии буду делать и путь в Россию останется для меня закрытым навсегда.
Накануне отъезда я до такой степени был взволнован, что почти серьезно заявил жене:
- Если мы завтра не сядем в поезд - я пойду пешком!
...По приезде в Москву мне стало известно, что здесь распространено мнение, будто я, находясь за границей, отрекся от основных мыслей моего романа "Поединок", будто я признал непогрешимость царской армейщины и тем самым оправдал всю систему самодержавия*.
* (Подробнее о заграничном издании "Поединка" см. в воспоминаниях жены Н. К. Вержбицкого Э. С. Медведовской - с. 129.)
Обвинение очень тяжелое.
Однако те, кто действительно читал заграничное переиздание "Поединка", легко могут подтвердить, что в нем не прибавлено и не убавлено ни одного слова по сравнению с текстом издания А. Ф. Маркса 1912 года.
И только к "Поединку", изданному в Париже на французском языке, я по просьбе издательства написал предисловие, смысл которого заключается в том, что на мрачном фоне царской армии встречались и светлые пятна - фигуры офицеров, которые не мирились с обстановкой армейщины, с мордобитием и тупой шагистикой.
Впрочем, это видно из самого содержания романа.
Упрекают меня также в том, что я в своей повести "Юнкера", вышедшей в Париже, говорю о верноподданничестве и о монархическом душке, которые в те старые времена царили в военных школах. Что поделаешь - так оно и было на самом деле, и я, как писатель, был бы обманщиком, если бы показал юнкеров в другом виде.
Хотелось бы подробнее остановиться на моем всегдашнем отношении к царской армии, к самодержавию.
В Балаклаве я снимал дачу недалеко от моря и целые дни проводил с рыбаками, которых потом описал в "Листригонах". Так вот, вспоминается, как в 1905 году ночью ко мне были доставлены три матроса с восставшего корабля "Очаков". Много было труда употреблено, хитрости и уловок для того, чтобы незаметно от полиции и жандармов перевезти матросов в отдаленные хутора и спасти их от жестокой расправы.
Привожу эти воспоминания не для того, чтобы подчеркнуть мою какую-то исключительную революционность, а лишь для того, чтобы сказать, что мое отношение к царской армии и к самодержавию было не только литературным переживанием..."
На этом письмо заканчивалось.
Оно до сих пор хранится у автора этой книги.
* * *
Куприн вернулся в Россию вместе с женой после восемнадцати лет жизни за границей - главным образом во Франции, в Париже. Дочь - киноартистка - должна была приехать позже.
В Москве на вокзале Александра Ивановича встречали представители Союза советских писателей и Литфонда СССР. Пришел на вокзал и я. Мне грустно было видеть вместо коренастого, быстрого в движениях сорокалетнего мужчины, каким я знал Куприна когда-то, худенького старичка в очках, растерянно озирающегося по сторонам.
Александру Ивановичу отвели один из лучших номеров в гостинице "Метрополь". Союз писателей выделил товарищей, которые должны были следить, чтобы Куприн был обеспечен всем необходимым.
В писательском доме отдыха около станции Голицыно Куприным была предоставлена дача с большим садом, где они смогли провести летние месяцы.
В центральных газетах появились статьи Куприна, беседы с ним, портреты писателя. Когда он выходил на московские улицы, его узнавали, с ним здоровались.
При мне был случай, когда в Центральном универмаге, где Александр Иванович решил купить себе брезентовые туфли, около продавщицы образовалась небольшая очередь. Молодой военный подошел к Куприну и попросил его стать первым, а остальным покупателям объяснил - кто это. Молодежь окружила знаменитого писателя, стали задавать вопросы: "Надолго ли вы приехали?", "Что собираетесь написать?", "Понравилась ли вам теперешняя Москва?"
Пожилая женщина озабоченно спросила: "А хорошую вам предоставили жилплощадь?" Александр Иванович признался, что он не понимает этого вопроса.
- Что такое "жилплощадь"? В старое время такого слова не существовало...
Это заставило всех улыбнуться. Кто-то стал объяснять, что "жилплощадь" - это не что иное, как квартира...
- А зачем же придумали такое неудачное слово? - спросил Куприн и тут же добавил: - Я бы даже сохранил более старое и чистое русское название - жилье.
После этого Александр Иванович сообщил своим неожиданным собеседникам, что Советская власть обеспечила его жильем как нельзя лучше - ему возвращают его домик в Гатчине и дают изрядную сумму для его ремонта.
- Мне даже стыдно принимать такие знаки внимания и такую заботу о себе, - вздохнув, произнес Александр Иванович,- мне кажется, что я не заслужил этого. Меня следовало бы наказать за то, что я так много лет ничего не делал для родины... Впрочем, я уже достаточно наказан...
Александр Иванович много раз ездил в открытом автомобиле по улицам Москвы, наблюдая, Как расширяются проезды, передвигаются старые дома, застраиваются пустыри, прокладываются линии метрополитена.
Сидя рядом со мной, он то и дело прикрывал глаза ладонью, ослепленный всем тем, что открывалось перед ним. Он не мог говорить от волнения, и только однажды у него вырвалось:
- Какой колоссальный творческий заряд у нашего народа! Какая это огромная силища - партия коммунистов.
Когда мы вернулись в гостиницу после первой поездки по Москве, сперва все долго молчали. Куприн сидел у большого окна И смотрел на площадь Свердлова, наполненную движением, солнцем, густой зеленью скверов. Затем он произнес, обращаясь к жене:
- Ты заметила, какие у них чудесные зубы? И как они заразительно смеются - всем телом!
Это он вспомнил молодых строителей метро, с которыми только что разговаривал.
Такие поездки очень утомляли писателя. Он признавался, что после них плохо спит - все время его точит и терзает одна и та же мысль: как много лет растрачено вдали от родины и как много можно было сделать за это время для ее процветания!
Куприна навещали дети его родственников и знакомых - советские юноши и девушки. Александр Иванович разговаривал с ними, слушал их рассказы, песни, шутки и не переставал поражаться бодрому духу советской молодежи, ее непоколебимой уверенности в том, что, несмотря на многочисленные трудности, все идет к лучшему.
- Нет, нет,- говорил он,- это уже новая порода людей, это -прирожденные оптимисты!.. Присмотритесь, как они ходят,- у них даже походка не та, что у молодежи старого времени: головы всегда подняты, руки на размахе, а ноги ступают так, будто для них каждая пядь земли дорога и знакома!
На даче, в Голицыне, когда Александр Иванович выходил в сад, с улицы его встречал веселый хор ребячьих голосов. Это шла в лес на прогулку детвора из детских садов.
Скоро у старого писателя установилось прочное знакомство с детишками. Завидев его, они кричали:
- Здравствуйте, дедушка Куприн! А где ваша Ю-юшка?
Тут же появлялась Ю-ю - серая пушистая кошечка, привезенная из Парижа. Она делала эластичный прыжок и прямо с земли вскакивала Александру Ивановичу на плечо, вызывая у детей вопль изумления и восторга.
Куприн с наслаждением вспоминал забытые исконно русские слова и выражения. К завтраку приносили свежие булочки - "сдобу". А хозяйка дачи шла на огород с ведром навоза "усдобливать" землю под огурцами. Она же на вопрос Александра Ивановича: "Долго ль обещался не пить ваш муженек?" - с усмешкой отвечала:
- А как всегда - до вздумьева дня.
- Как, как вы сказали? - допытывался насторожившийся Куприн.
- До вздумьева дня - вздумается ему, он и выпьет.
- Ах, какое замечательное слово! - восторгался Александр Иванович.- Сколько в нем веселой иронии и удальства! Лизанька, запиши, пожалуйста! Пригодится.
По вечерам Елизавета Морицевна читала вслух книги советских писателей.
...Приехал как-то в Голицыно сотрудник одной центральной газеты. К визитам журналистов Куприн относился с особенным интересом, усаживал гостя перед собой и подробно расспрашивал, как делаются большие советские газеты, каков их тираж, много ли сотрудников, обширна ли сеть местных корреспондентов.
- Я ведь тоже когда-то был газетчиком,- говорил он.- Впрочем, разве можно сравнивать? Это было еще в те времена, когда некоторые провинциальные издатели вместо гонорара выдавали сотрудникам записки, адресованные владельцам магазинов, помещавшим в газете объявления. В этих записках предлагалось рассчитаться товаром.
И Куприн, грустно улыбаясь, рассказал, как однажды он по такой записке получил гонорар в лавке скобяных изделий. "Гонорар" выразился в двух ящиках дверных крючков. Эти крючки тут же на месте за полцены были проданы старшему приказчику, да еще пришлось угостить этого человека за то, что он милостиво согласился на такую сделку.
Журналист спросил у Куприна - с какими словами он хотел бы обратиться к читателям газеты.
- Запишите, пожалуйста,- попросил Александр Иванович,-- я хочу заявить советскому читателю, новому замечательному поколению советского народа, что у меня сейчас одно только желание - найти в себе моральные и физические силы для того, чтобы как можно скорее уничтожить пропасть, которая до сих пор отделяла меня от Советской страны. У меня горячее желание написать книгу о том, что я здесь увидел...
Таковы были искренние намерения Куприна. К сожалению, его здоровье было сильно подорвано. Пока и думать нельзя было о работе.
Однако память была свежа.
Приехала как-то в Голицыно Евгения Сергеевна Шумская, врач-психиатр, с которой Куприн не виделся бог знает сколько лет. Евгения Сергеевна подошла к Куприну и, не называя себя, стала с ним разговаривать. Александр Иванович, который уже очень плохо видел, услышав голос Шумской, воскликнул:
- Да ведь это говорит Марья Васильевна!
- Нет,- сказала Шумская,- это говорит ее племянница...
- Женечка?! - тотчас вспомнил Куприн, хотя он эту "Женечку" видел последний раз более тридцати лет тому назад, когда она была еще юной девушкой и так же мило картавила, как ее тетка Марья Васильевна Полякова.- Женечка, как я рад вас видеть и слышать!
Александр Иванович усадил в кресло дорогую гостью, и начались воспоминания, от которых на душе у обоих было и тепло и грустно.
Вспомнили веселые "субботы" на квартире у богатой домовладелицы Поляковой, на Поварской улице, дом 20. Вспомнили, как Куприн приводил туда "знаменитостей", среди которых были поэты Блок, Бальмонт, Игорь Северянин, писатели Александр Грин, Анатолий Каменский, Ремизов, популярный гитарист Ванечка де Лазари и только что начинающий выступать в костюме Пьеро Саша Вертинский. Вертинский в то время был совершенно неизвестен, но Куприн говорил о нем:
- Обратите внимание - юноша с очень своеобразным дарованием. Он несомненно "попадет в струю", и наша истеричная публика будет на него молиться.
Женечку Шумскую приводили в восторг эти встречи. И сама она была обаятельна, стройна, весела и могла танцевать до рассвета. Но чаще всего в "субботу" после ужина отправлялись на тройках и на лихачах за город - к "Яру", в "Стрельну", слушать цыган...
- А помните выстрел Прасолова?
Оказывается, Александр Иванович во всех подробностях помнил и тот трагический случай, когда у них на глазах в ресторане "Стрельна" московский богач Прасолов, сидя за столиком, застрелил известную красавицу Н.
- Вы моментально сорвались с места и бросились к тому месту, где раздался выстрел,- вспомнила Шумская.- Стали жадно всех расспрашивать, интересовались всеми подробностями...
- Да, во мне тотчас проснулся старый репортер, газетчик,- признался Александр Иванович и с грустью добавил: - К сожалению, мне не удалось извлечь ничего глубокого и оригинального из этого происшествия, оно ни одной строкой не попало в мои произведения.
...В голицынском доме отдыха Литфонда был устроен товарищеский прием красноармейцев. Находившийся в то время в Голицыне поэт В. И. Лебедев-Кумач настоял на том, чтобы в этой встрече обязательно участвовал Куприн, живший в нескольких кварталах от дома отдыха.
Получив приглашение, Александр Иванович, перед тем как отправиться, попросил, чтобы ему дали все чистое белье и обязательно - белого цвета.
- Как надевают для причастия,- сказал он многозначительно.
На встречу с красными солдатами он, бывший офицер, смотрел как на событие особого значения, как на что-то сходное с "боевым крещением".
Вообще, надо сказать, что Куприн был большой поклонник всяческого обряда. Однажды, это было очень давно, у нас зашел спор на эту тему, и он прислал мне письмо такого содержания:
"Я чту всякий обряд. Даже когда язычник-черемис обмазывает постным маслом своего деревянного бога Кутку. Он не верит в божественную власть чурбана, а верит только в силу материального обряда, который сам по себе может дать какие-то добрые результаты.
Все животные, вплоть до вшей, верят не в богов, а в реальные обстоятельства, и только гений человека достиг художественной выдумки, способности создавать сказки, которые тоже есть не что иное, как обряд. Под сказку скорее и крепче засыпают дети, под сказку, которую они слышали сто раз! Неужели Вы не чувствуете, что около каждой нашей древней былины стоит обряд - желание ее создателей обрядить в волшебную, сказочную форму заветную мечту о силе, добре и чести?
Слово всегда рождается из действия. А за словом опять следует действие. Но ведь слово-то - чистейший обряд, мысль, обряженная в слова, в живопись слов, в литературу. Мой бог - слово. И в слове есть бог, и "без него ничто же бысть, еже бысть"..."
- Парад тоже обряд,- делился со мною в 1937 году впечатлениями Куприн, только что побывавший на Октябрьском параде на Красной площади.- Помню унылые смотры войск в Петербурге на Марсовом поле, там не было ничего сказочного, вдохновляющего. Одна палочная муштра и шагистика... А сегодня под стенами
седого Кремля я увидел вдохновенный обряд мощи и веры в святость своего дела. Сколько живой уверенности и восторженной силы в лицах у этих простых людей, для которых каждая винтовка - это подлинная "родная сестра"!..
* * *
В августе 1937 года Куприн обратился ко мне с просьбой прочесть один его рассказ, первый вариант которого был напечатан в 1928 году в Париже.
- Если вы найдете его подходящим для какого-нибудь советского журнала, то нельзя ли будет отдать для напечатания,- сказал он.
При этом Александр Иванович сообщил, что сюжетом для рассказа послужил действительный случай, с которым познакомил писателя находящийся в эмиграции бывший виленский губернатор Дмитрий Николаевич Любимов.
Гротеск под названием "Тень Наполеона" был написан очень живо, а его сатирическое острие автор направил против тупой ограниченности русского монарха и рабской угодливости царских администраторов.
Вручив мне рукопись, Куприн стал проявлять какую-то особенную заботу о судьбе своего детища.
Вначале я не понимал, что именно его беспокоит, и только спустя некоторое время все стало для меня ясно.
Как-то во время моего приезда в Голицыно Александр Иванович отозвал меня в сторону и сказал почти шепотом:
- Постарайтесь вникнуть в мои соображения и, пожалуйста, не удивляйтесь... Ведь вы сами понимаете, что с момента, когда мой рассказ появится в советском журнале, я стану доподлинно советским писателем, и тогда уж никто не сможет сказать, что я только формально воспользовался разрешением получить паспорт с изображением серпа и молота.
Произнес он эти слова с трогательной простотой, и я сразу поверил в их безусловную искренность.
Елизавета Морицевна, которая сама переписала окончательно выправленный вариант рассказа (эта рукопись и сейчас у меня), несколько раз звонила мне по телефону из Галицыно, напоминая, что Александр Иванович в нетерпением ждет опубликования рассказа.
Я отдал рукопись редактору "Огонька", моему другу Ефиму Зозуле. Тот при мне тотчас отдал ее в набор, и "Тень Наполеона" появилась в очередном номере журнала.
Куприн встретил меня с радостным лицом, когда я приехал на дачу и привез журнал. Тут я не удержался и сказал ему:
- Неужели вы, Александр Иванович, думаете, что требуется еще какое-то формальное обстоятельство, вроде напечатанного в журнале рассказа, для того чтобы советский народ признал вас своим? Разве вы не видите, с какой радостью отозвался он на ваше возвращение? Я видел толпы людей, стоящих около книжных магазинов в надежде купить только что вышедший в свет двухтомник ваших произведений. Двести тысяч экземпляров разошлось в несколько дней. Это ли не любовь и не внимание к писателю?
Кроме того, я прочел Куприну заметку, напечатанную в крымской газете "Курортные известия", в которой говорилось о том, что балаклавские рыбаки вспоминают о пребывании Куприна, о поездках с ним в море; на собрании в красном уголке рыбачьего колхоза они постановили - сохранить в неприкосновенности участок земли, на котором Куприн посадил фруктовые деревья и орехи, и назвать этот уголок "Сад Куприна".
По мере чтения этой заметки на лице Куприна отражалось все большее и большее волнение. Когда я кончил, глаза писателя стали влажными, он отвернулся и полез в карман за платком.
* * *
Наступила зима 1937 года.
Куприна потянуло к "родному гнезду", в Гатчину. В конце декабря он с женой отправился в Ленинград.
Но оказалось, что "зеленый домик" заселен людьми, для которых выезд связывался с серьезными неудобствами и лишениями. И Куприны, отказавшись от дома, переехали в предоставленную им квартиру на Лесном проспекте (д. 61, кв. 212), состоящую из трех комнат и кухни.
Сидя на скамеечке около кухонной плиты, Александр Иванович смотрел на огонь, вздыхал и, потирая руки от удовольствия, говорил, обращаясь к жене:
- Ты только подумай, какая это прелесть - своя печка, свой огонь, и дрова трещат так, как они умеют трещать только в России! Чудесно!
В Париже из-за недостатка средств Куприным приходилось готовить обед на керосинке, которая одновременно обогревала маленькую комнату, заменявшую спальню, столовую и кабинет.
* * *
Однажды Елизавета Морицевна пришла домой и сообщила, что встретила Александру Александровну Белогруд, их старую приятельницу и гатчинскую соседку. Белогруд приглашала их пожить у нее летом на даче.
Куприн охотно и с радостью согласился.
Большая комната, которую Александра Александровна предоставила своим друзьям, окнами выходила в сад, где росли большие кусты белой махровой сирени. Ее ветки с тяжелыми кистями цветов ломились в окно, наполняя комнату свежим благоуханием.
В один из моих визитов в Гатчину я застал Александра Ивановича в саду. Он бродил по дорожкам, любовался рыбками, плавающими в крошечном пруду, склонялся над грядками с ярко-желтым упругим салатом, трогал руками кусты смородины и крыжовника...
Потом уселся па скамейке, спиной к солнцу, радуясь, что оно так ласково пригревает, и попросил меня прочесть вслух очередную главу из книги о харьковском тракторном заводе.
Когда я кончил читать, Александр Иванович несколько минут сидел глубоко задумавшись, потом поднял голову и сказал:
- Раньше мне всегда думалось, будто не я, а кто-то другой виноват в моих обстоятельствах. Конечно, я ошибался. Смотрите,- он показал на книгу,- люди в самых тяжелых условиях, сами, своими руками, побеждая нищету и отсталость, создают для себя такие обстоятельства, какие им нужны. Вот и я бы мог...
Вздохнув и покачав головой, он закончил:
- Ну, да что там!.. Спасибо, что хоть могу говорить теперь об этом без особенной горечи. Ведь я - на родине!..
Перед тем как идти в дом, Куприн подошел к кусту сирени, взял в обе руки белоснежную кисть, источающую нежный запах, прижался к ней губами и долго стоял, неподвижно и сосредоточенно, как бы прощаясь с природой, со всеми ее благословенными дарами, оставляя ей свой поцелуй, как великую благодарность за многие, многие радости...
Через несколько дней состояние здоровья Александра Ивановича резко ухудшилось, и было решено вернуться в Ленинград.
Врачи обнаружили рак пищевода.
Елизавета Морицевна неотлучно находилась около мужа в больнице.
Часто и подолгу держал он в своих холодных руках маленькую руку жены и стискивал ее как только мог, словно желая этим выразить всю глубину своей тоски.
25 августа Куприн скончался.
* * *
Ушел из жизни человек, вся жизнь которого была преисполнена взволнованной любви к народу, к его мудрости, к его живописному языку. Умер писатель, произведения которого долго еще будут учить нас уважению к людям, вере в их неисчерпаемые творческие возможности. Но они будут учить и ненависти к грубому насилию и всяческой эксплуатации, к пошлости и лжи, к жадности и пресмыкательству.
В личном архиве Куприна сохранился небольшого размера помятый листок бумаги. На нем крупными буквами, неуверенным почерком больной писатель набросал несколько убегающих вверх строк, свое немногословное "духовное завещание", свое последнее обращение к людям. Заканчивается оно такой просьбой:
"...похоронить меня с наибольшей скромностью, до могилы никому не провожать, панихид по мне не петь, речей надо мной не говорить... У всех, кому сделал зло или какую неприятность,- прошу простить меня, всем же попутчикам в жизни принять глубокую благодарность. А. Куприн".