предыдущая главасодержаниеследующая глава

Наставники жизни и творчества

Куприн всю жизнь писал стихи, но редко их печатал. Он считал свои стихотворные опыты слабыми и неоригинальными, объясняя это тем, что у него якобы "не лирическая душа".

- Я никогда, даже в юности,- говорил он,- не убеждал себя в том, что выйду в большие поэты. Я эпик, и лирика мне не дается, а это - главное в стихах. Я - бытописатель, а быт в стихи не влезает.

Думается, что здесь причина иная.

В купринской прозе можно встретить не мало истинно лирических мест, которые словно просятся в стихи. Но, насколько меня в этом убеждают собственные наблюдения, у Куприна не хватало терпения переводить этот материал в чисто поэтический, стихотворный план, всегда связанный с большой и кропотливой работой. Больше всего удавались Куприну юмористические стихи, пародии, стилизации.

Писать стихи он начал очень рано.

В Гатчине в одном из ящиков письменного стола у Куприна лежала тонкая ученическая тетрадка. В ней были переписанные порыжевшими от времени чернилами стихи юного Куприна. Он редко доставал эту тетрадку и говорил, что сохранилась она только заботами матери, которая долгие годы держала ее у себя в сундуке. Сам он никогда бы не стал беречь эти "слабые опыты ребячества".

Прежде чем говорить об их содержании, вспомним политическую обстановку середины восьмидесятых годов, когда Сашу Куприна приняли из Разумовского приюта в кадетский корпус. Это было в августе 1880 года. Спустя семь месяцев революционеры-террористы казнили царя Александра Второго. Началась свирепая реакция. После того как провалилось покушение на Александра Третьего, подготовлявшееся группой А. И. Ульянова, правительство еще более усилило гонение на все свободолюбивое, на просвещение и печать.

Министром внутренних, дел был душитель свободы Толстой, действовавший заодно с верным сторожевым псом самодержавия редактором "Московских ведомостей" Катковым - "гениальным подлецом", как его назвал один журналист.

Министр просвещения Делянов "в целях истребления следов пагубного влияния преступной пропаганды" добился создания кадетских корпусов "для полного подчинения там учащихся нравственному влиянию путем непрерывного надзора". В этих учебных заведениях стали применяться телесные наказания, на первом месте стояли приказ и команда, мальчики превращались в маленьких солдат, потерявших право на детство. Будущим офицерам говорили, что они должны будут воевать не только с внешним врагом, но и с внутренним - революционерами.

Десятилетнего Куприна, как сына бедной вдовы, приняли на казенный счет во 2-й московский корпус.

От бурсы, которую мы знаем по Помяловскому, это учебное заведение отличалось только внешним образом - относительной чистотой и лучшим питанием. Но в смысле быта и системы воспитания трудно было обнаружить большую разницу между тем, как уродовали детские души в бурсе и как растлевали их в корпусе.

Много мрачного, чего не удалось вытравить в течение всей жизни, залегло в душе юного Куприна.

И вот перед нами тетрадка стихов кадета Куприна, в которых это нашло свое отражение. Самые ранние из них помечены 1884 годом, когда автору было 14 лет.

О чем мог писать мальчик, ничего не видевший на свете, кроме казарменных стен и пензенской деревушки? О красотах природы, о первой робкой любви или о том, как скучно живется в корпусе и как противен учитель математики?

Ничуть не бывало. Кадет пишет сатирическую оду, посвященную мракобесу Каткову, в которой едко высмеивает этого царского лакея. В другом стихотворении, тоже написанном в плане сатирической стилизации, он уже дает карикатуру на царя:

  В одной стране державной
  Жил некогда магнат,
  Магнат свирепый, ндравный
  Не в меру был богат.

  Имел жену-старуху,
  Любовниц сотни две,
  Но очень мало духу
  Имел магнат в себе...

Стихотворный почерк был у мальчика еще не уверенный, неокрепший голос часто срывался, влекло к подражанию, но настроение было одно - оно выразилось в стихотворении "Молитва" - формальном повторении Лермонтова:

  Я не о почестях,
  И не о счастии,
  Не о богатстве я
  Плачу в ночь тихую:
  Дай ты мне звуки те,
  Звуки волшебные,
  Песню могучую,
  Силу мелодии,
  Чтобы разбитому
  Жизнью, несчастному
  Песнь та смягчила бы
  Горе тяжелое...

Так писал ученик шестого класса. Перед нами - своего рода писательская клятва. Пусть в этом обещании посвятить свою жизнь "младшему брату" чувствуется перепев модных в то время мотивов гражданской поэзии, но, как мы знаем, желание служить обездоленным не осталось у Куприна одной громкой фразой - вся его писательская деятельность проникнута идеями гуманизма.

Всего в тетрадке, помнится, было около двадцати стихотворений. Среди них одно, под названием "Сны", посвященное революционерам, казненным за подготовку покушения на жизнь царя Александра Третьего. Датировано оно было 1887 годом и кончалось словами:

"Свершилось гнусное, страшное дело".

Весьма возможно, что стихотворение "Сны" было написано 17-летним кадетом Александром Куприным в те самые дни, когда сенат выносил смертный приговор террористам, среди которых был и брат В. И. Ленина - Александр Ильич Ульянов.

То, что юноша Куприн писал стихи на гражданские темы, переводил Беранже, подражал Некрасову и Лермонтову,- не новость. Но до последнего времени никто не делал попыток дать объяснение - откуда узнавал он, живущий в четырех стенах казармы, о политических событиях, кто и каким образом поддерживал в юном поэте дух политического протеста.

О матери в данном случае говорить не приходится. Среди товарищей по корпусу Куприн нигде не называет такого, который мог бы оказывать на него политическое влияние.

Единственно, на ком можно остановиться, это на двух поэтах-сатириках, о которых Куприн не раз мне говорил как о своих наставниках в литературном отношении,- на М. Н. Соймонове и Л. И. Пальмине. (Соймонов умер в 1888 году, а Пальмин - три года спустя).

Оба они были из славной плеяды, окружавшей талантливого Василия Курочкина, руководителя "Искры" - сатирического журнала революционно-демократического направления.

Соймонов познакомился с Куприным под Москвой, на даче, где он жил по соседству, и обратил внимание на мальчика-кадета, занимавшегося сочинением стихов.

Соймонову было 27 лет, когда он первый раз увидел Сашу Куприна. Умер поэт десять лет спустя, оставив сборник "Недопетые песни". Это был, по словам Куприна, человек чрезвычайной физической и нравственной красоты.

Нельзя в данном случае не упомянуть также о тетке Куприна - Екатерине Александровне Макуловой, близкой к революционному движению. О ней говорит в своих воспоминаниях М. Куприна-Иорданская. Макулова, по ее словам, протестовала против того, чтобы Саша шел в офицеры, уговаривала мальчика по окончании кадетского корпуса не переходить в юнкерское училище, а поступить в университет, жить репетиторством, учиться и быть среди передовой молодежи. По-видимому, от нее Саша Куприн узнавал о политических событиях, о деятельности революционных организаций. Наверное, именно она сообщила ему про казнь революционеров-террористов, послужившую темой для стихотворения "Сны". Куприн показывал тете Кате свои стихи, и она познакомила его с поэтом Лиодором Ивановичем Пальминым, с которым была в дружеских отношениях.

Пальмин был весьма популярным автором сатирических стихотворений, а также широко известной революционной песни "Не плачьте над трупами павших бойцов!", которую распевали на всех студенческих собраниях. С большой симпатией относился к поэту А. П. Чехов, часто навещавший его и сказавший о нем: "Личность поэтическая, вечно восторженная, набитая по горло темами и идеями". Пальмина считали "красным", а один реакционный критик говорил, что с пера этого стихотворца "каплет яд".

Соймонов и Пальмин зажгли вольнолюбивым духом одаренного юношу, помогли ему в его литературных начинаниях. Первый рассказ Куприна ("Последний дебют") помог ему напечатать Пальмин, который, видимо, был и редактором этого еще довольно слабого произведения. (Подробно об этом Куприн говорит в рассказе "Первенец").

Как поэт Куприн больше заимствовал у Соймонова, чем у Пальмина, в стихах которого преобладала злая насмешка и болезненная горечь. Соймонов же впервые познакомил Куприна с творчеством Пушкина.

Критика много раз отмечала влияние на Куприна то Гоголя, то Тургенева, то Мопассана... Влияние Л. Н. Толстого не отрицал и сам писатель... Но никто никогда по-серьезному не поднимал вопроса о том или ином воздействии на творчество Куприна пушкинской стихии.

Между тем целый ряд фактов говорит, что он в течение многих лет не только учился у Пушкина, но и с пристальным вниманием изучал его творения.

* * *

Куприн на собственном опыте имел возможность убедиться, как формально и поверхностно знакомят учащуюся молодежь с творчеством великих русских писателей, в том числе и с литературным наследством А. С. Пушкина.

"Если мы плохо знаем наших классиков,- писал Куприн,- то только благодаря бездарности и невежеству русских педагогов, их робкому трепету, их чиновничьей трусости, их уважению не к духу русской литературы, а к циркулярам министерства народного просвещения, их неумению читать вслух, их принудительной и карательной системе обучения... Мы вышли из школы, а в памяти у нас механически застряла "Птичка божия", "Чуден Днепр" и еще что-то о петрушкином запахе..."

"Не потому ли умный и честный Писарев замахнулся с такой буйной дерзостью на Пушкина, что его в детстве отравил какой-нибудь тупоумный педагог!" - спрашивает Куприн в одной из своих статей, посвященных классической литературе, и затем с грустью признает, что среди современных ему литераторов русские гении поэзии и прозы истекшего века не находят своих чутких последователей...

* * *

В 1899 году, когда Куприн жил в Киеве, там проходили пушкинские торжества, связанные со столетием со дня рождения великого поэта.

Писатель отозвался на них очерком в газете "Жизнь и искусство", в котором сказался его демократизм, умение дать верную оценку духовным интересам рабочего класса и правильный взгляд па Пушкина как на общенационального народного гения.

Отметив, что в официальном чествовании поэта "не видно непосредственного, искреннего чувства", Куприн просит читателей обратить внимание на любовь к Пушкину со стороны простых людей.

Именно эта любовь, по его словам, привлекла на лекции о Пушкине "и рабочего с литейного завода, и подмастерье от сапожника, и берегового босяка, и смазчика с городской конки".

"В зале мертвая тишина,- продолжает Куприн, рисуя обстановку, в которой проходили лекции,- потные, раскрасневшиеся лица неподвижны, рты полуоткрыты, в глазах блестит напряжение, и во всем этом чувствуется глубокая вера в то, что чествование Пушкина есть действительно большой русский праздник".

* * *

...В течение многих лет Куприн готовился к большой работе о Пушкине. Он считал это своим заветным долгом и мучился, что обстановка, условия жизни и его собственный непоседливый характер мешают вплотную заняться обширным исследованием, а может быть, и романом.

В марте 1909 года Ф. Д. Батюшков предложил ему написать вводную статью к сборнику писем Пушкина, выпускаемому издательством Брокгауз и Эфрон, Куприн охотно принял это предложение и вскоре сообщил Батюшкову:

"Я с головой и ногами увяз в прелести исследования и конца не вижу. Должен сказать, что ни одна система опубликования пушкинских писем никуда не годится".

В ноябре 1910 года Куприп пишет другу:

"Скорблю неустанно о потере томика пушкинских писем с моими отметками, загибами и нумерацией. Судьба! Я этот томик украл из твоей деревенской библиотеки, переплел, возил два года с собой и когда он стал для меня ценен и нужен - потерял его самым позорным образом. Все равно - в письмах я ориентировался отлично. Пушкин в молодости... Пушкин жених, Пушкин перед смертью... Пушкин в долгах, Пушкин издатель, Пушкин сотрудник!.. Пушкин влюбленный. Пушкин друг, Пушкин в тисках... Пушкин и Николай, Пушкин и Бенкендорф, Пушкин и великосветское общество. Тайна его смерти".

Это перечисление похоже на разметку глав исторического романа. Дальше, в этом же письме, Куприн забрасывает своего друга вопросами:

"...где бы достать письма к Пушкину? Есть ли такие? Встречался ли он с Лермонтовым? Нет ли где-нибудь писем Гоголя и особенно Лермонтова о Пушкине? Нет ли вариантов лермонтовского "На смерть Пушкина"? Какие журналы почитать, где были бы веские воспоминания о Пушкине?.. Сейчас я на пути запойной работы..."

В письме от 15 ноября 1910 года - опять о Пушкине:

"...В Смирновой трудно разобраться. Никак не учесть, что написано матерью и что переврано дочерью. Однако и тут можно уловить кое-что характерное!"

В письме из Ниццы в сентябре 1912 года Куприн сообщает: "Читал лекцию о Пушкине. Высказал свои любимые мысли о великом поэте, которые давно хотел изложить на бумаге..."

Куприн относился к Пушкину с подлинным благоговением. Он знал наизусть всего "Евгения Онегина", "Полтаву", "Медного всадника" и много лирических стихотворений. "Повести Белкина" и "Капитанскую дочку" перечитывал десятки раз, пытаясь раскрыть загадку силы и обаяния пушкинской прозы.

Много раз я наблюдал, как в часы тревог и сомнений Александр Иванович раскрывал томик Пушкина и находил там успокоение, призыв к бодрости.

Однажды он признался, что намеренно и символически ввел в "Поединок" эпизод с бюстом Пушкина.

Как известно, неграмотный мариец, денщик Ромашова Гайдан просит подпоручика подарить ему гипсовый бюст Пушкина, а получив, молится ему как богу. Как-то в гости к Ромашову приходит пьяный и невежественный офицер Веткин. Увидев бюст и сделав его мишенью, он со словами "Какой-то шпак!" выстрелом из револьвера пробивает голову поэта...

Навещая Куприна после его возвращения из-за границы в 1937 году, я видел на ночном столике возле его кровати всегда одну и ту же книгу - однотомник Пушкина издания Павленкова в изящном переплете, сделанном самим Куприным. В книге было много бумажных закладок, на которых стояли какие-то знаки. Это помогало скорее находить то, что хотелось прочесть.

- Теперь, когда я плохо вижу и слышу, он мне заменяет все,- говорил Александр Иванович.- Ведь Пушкин - это вся жизнь.

Незадолго до смерти старый писатель, восстанавливая в угасающей памяти весь пройденный путь, с той же беспощадной искренностью, с какой писал эти строки сам поэт, повторял за чтецом слова Пушкина - спокойные и неотвратимые, как могильная тишина:

  Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
  Теснится тяжких дум избыток,
  Воспоминание безмолвно предо мной
  Свой длинный развивает свиток.
  И, с отвращением читая жизнь мою,
  Я трепещу и проклинаю,
  Я горько жалуюсь и горько слезы лью,
  Но строк печальных не смываю.
* * *

Через всю свою жизнь Куприн пронес глубокий интерес к творчеству Льва Толстого и огромное уважение к его душевному величию.

Еще в юности он с затаенным сердцем слушал рассказ матери о том, как Толстой "идет где-то по одному из московских переулков зимним погожим вечером и как все идущие навстречу снимают перед ним шляпы и шапки в знак добровольного преклонения".

На молодого Куприна, уже писателя, сильное впечатление произвела первая и единственная встреча с Львом Николаевичем в Ялте на пароходе.

Куприн рассказывает:

"Он шел, как истинный царь, который знает, что ему нельзя не дать дороги... Но я понял... что можно гордиться тем, что мы мыслим и чувствуем с ним на одном и том же прекрасном русском языке... что этот многообразный человек, таинственною властью заставляющий нас и плакать, и радоваться, и умиляться,- есть истинный, радостно признанный властитель".

Можно себе представить огромную радость и удовлетворение начинающего беллетриста Куприна, когда он узнал, что сам Лев Толстой нашел некоторые его рассказы превосходными.

...В 1908 году собирались отметить 80 лет со дня рождения Л. Н. Толстого. Куприн категорически отказался принимать участие в юбилейной шумихе.

"Чествовать Толстого? - спрашивал он.- Как? Поднести ему альбом с собственными фотокарточками, чернильницу, серебряный портсигар или что-либо в том же роде (мало ли что подскажет пылкое воображение!..). Я знаю, что Лев Николаевич категорически отказался от чествования... Хорошо тут вспомнить, с каким непритворным ужасом, бледнея от страха, отказался от этой чести и Чехов... Кроме того, я убежден, что из 10 000 человек, которые с пафосом и восторгом говорят о Толстом, дай бог, чтобы двое смогли его прочитать... Юбилей Толстого! Да что это за юбилей писателя в стране, где его печатно и с амвонов церквей осыпают площадными ругательствами!"

Критики не переставали говорить о том, что Куприн находится под определенным воздействием гения Толстого. Одни называли его (в шутку, конечно) "незаконнорожденным сыном Толстого", другие вспоминали, как Писемский однажды, прочтя "Севастопольские рассказы" Л. Н. Толстого, заявил: "Этот офицеришко всех нас заклюет!", и сравнивали это со словами самого Толстого, который не скупился на похвалы "поручику Куприну" (так он его всегда называл).

Куприн очень высоко ценил эти отзывы и всегда без всяких оговорок утверждал:

"Да, я чувствую громадное влияние Л. Н. Толстого на мою работу... Только у него должен учиться русский писатель, потому что - дальше идти некуда".

* * *

Летом 1901 года Куприн приехал в Ялту, чтобы провести здесь две-три недели. Но пробыл гораздо дольше.

В Ялте тогда жила семья врача, писателя и участника революционного движения 70-х годов С. Я. Елпатьевского. Он с большой симпатией относился к Куприну, помогал ему советами и, зная его трудное материальное положение, предложил молодому человеку поселиться у него. Но Куприн из скромности, своеобразной застенчивости и самолюбия не захотел одолжаться ни у одного ив знакомых и снял комнату недалеко от Ялты в деревне Аутка, в многочисленной и шумной греческой семье.

Тут неподалеку находился дом А. П. Чехова, и Куприн иногда навещал писателя.

Однажды он проговорился насчет того, что очень трудно работать дома, а у него задуман рассказ из цирковой жизни.

Тогда Чехов самым решительным образом потребовал, чтобы Куприн ежедневно приходил к нему с самого утра и работал в отдельной комнате.

- И обедать будете у меня, - сказал он. - А когда кончите рассказ, непременно прочтете его мне или, если уедете, пришлите хотя бы в корректуре.

И вот Куприн каждый день к девяти часам утра стал приходить к Чехову, чтобы работать над рассказом "В цирке".

Антон Павлович писал О. Л. Книппер в Москву:

"Куприн сидит у нас целый день, только ночует у себя".

Сидя без денег, Куприн, одолеваемый самолюбием, упорно отказывался обедать у Чехова.

Но тот видел его насквозь. И когда Куприн начал уверять, что дома его ждет хозяйка с обедом, Антон Павлович заявил:

"Ничего, пусть подождет! А вы пока садитесь за стол. Когда я был молодой и здоровый, я легко съедал по два обеда, а вы, я уверен, отлично справитесь и с тремя".

* * *

Ежедневно наблюдая Куприна, Чехов не мог не обратить внимания на своеобразие натуры своего молодого друга.

Спустя два года, беседуя с Ф. Д. Батюшковым и вспомнив про Куприна, он сказал:

- Александр Иванович очень талантлив... Я хорошо его знаю. Одно с ним трудно - слишком мнителен... Не знаешь, за что - вдруг обидится...

- Ну и что же? - спросил Батюшков.

- Нельзя, чтобы человек обижался! - взволнованно заговорил Антон Павлович.- Себя упрекаешь - не сказал ли чего ненужного, не задел ли чем нечаянно?.. Сложный он, наболевший...

Сколько чуткости, понимания и товарищеской заботы было в этом чеховском: "Нельзя, чтобы человек обижался!"

Великий сердцевед отлично понимал, что Куприн иногда "ощетинивается" не из наступательных намерений, а потому, что его к этому приучила жизнь, всякие житейские передряги, во время которых легко погибнуть, если не умеешь насупливать брови и работать локтями...

* * *

Работа над рассказом "В цирке" подходила к концу. Он очень нравился Чехову. Антон Павлович, как врач, сделал автору несколько цепных указаний относительно симптомов болезни у борца, на которые следует обратить особое внимание.

Когда рассказ был окончен, стали обсуждать - в какой журнал его отправить.

Куприн считал себя связанным с "Русским богатством", где он начал печататься несколько лет назад. Но Елпатьевский, хорошо зная "вкусы" этого журнала, заявил, что рассказ, в котором главное действующее лицо - цирковой борец, вряд ли понравится "Русскому богатству".

И решили послать рукопись в журнал "Мир божий", его редактору А. И. Богдановичу.

Скоро Куприн получил от Богдановича сообщение, что рассказ принят.

В письме О. Л. Книппер Чехов упоминает о рассказе "В цирке" и говорит, что это "свободная, наивная, талантливая вещь, притом написанная знающим человеком".

Полгода спустя Чехов писал Куприну, поселившемуся в Петербурге:

"Дорогой Александр Иванович, сим извещаю Вас, что Вашу повесть "В цирке" читал Л. Н. Толстой и что она ему очень понравилась. Будьте добры, пошлите ему Вашу книжку ("Миниатюры".- Н. В.)...- и в заглавии подчеркните рассказы, которые Вы находите лучшими, чтобы он, читая, начал с них"...

Куприн отвечал Чехову:

"Большое спасибо Вам, глубокоуважаемый Антон Павлович, за Ваше милое письмо. Вы, конечно, знаете, как мне приятно было услышать через Вас отзыв Льва Николаевича Толстого о моем произведении. Но при всем желании я все-таки не решаюсь послать Льву Николаевичу свою книжку: уж очень много в ней балласту, который может произвести удручающее впечатление..."

...Когда Куприн осенью 1901 года уезжал из Ялты, Чехов говорил ему на прощанье:

- Пишите, как можно больше пишите и все, что напишете, посылайте мне.

В октябре 1902 года Куприн писал Чехову:

"...помню Ваш совет не бояться ошибок, а писать только побольше... Знаю, что когда учатся ходить, то без шишек на лбу дело не обходится..."

Куприн с восторгом читал произведения Чехова еще будучи юнкером. Приступая к первым своим рассказам, он образцом для себя брал чеховские новеллы. Ялтинское лето 1901 года сделало Куприна поклонником и обожателем Чехова-писателя и Чехова-человека.

* * *

Скоро Куприн написал повесть "На покое" и отослал ее в Ялту.

Чехов не задержал с ответом.

"Дорогой Александр Иванович,- писал он,- "На покое" получил и прочел, большое Вам спасибо. Повесть хорошая, прочел я ее в один раз, как и "В цирке", получил истинное удовольствие..."

Однако Куприн просил дать отзыв "главным образом в отрицательном смысле", и Антон Павлович написал второе письмо:

"Вы хотите, чтобы я говорил только о недостатках и этим ставите меня в затруднительное положение. В этой повести недостатков нет, и если можно не соглашаться, то лишь с особенностями ее некоторыми. Например, героев своих, актеров Вы трактуете по старинке, как трактовались они уже лет сто, всеми писавшими о них: ничего нового. Во-вторых, в первой главе Вы заняты описанием наружностей - опять-таки по старинке, описанием, без которого можно обойтись. Пять определенно изображенных наружностей утомляют внимание и, в конце концов, теряют свою ценность. Братья актеры похожи друг на друга, как ксендзы, и остаются похожими, как бы старательно Вы ни изображали их. В-третьих, грубоватый тон, излишества в изображении пьяных...

Вот и все, что я могу сказать Вам в ответ на Ваш запрос о недостатках"...

* * *

Проникнутый любовью и величайшим уважением к Чехову, как к учителю жизни и неустанному проповеднику человечности, Куприн писал о нем:

"Как часто говорил он, глядя на свой сад прищуренными глазами:

- Послушайте, при мне же здесь посажено каждое дерево и, конечно, мне это дорого... я вот пришел и сделал из этой дичи культурное, красивое место. Знаете ли? - прибавил он вдруг с серьезным лицом, тоном глубокой веры,- знаете ли, через триста-четыреста лет вся земля обратится в цветущий сад. И жизнь будет тогда необыкновенно легка и удобна...

...И потому-то,- продолжает Куприн,- под конец его жизни, когда пришла к нему огромная слава, и сравнительная обеспеченность, и преданная любовь к нему всего, что было в русском обществе умного, талантливого и честного,- он не замкнулся в недостижимости холодного величия, не впал в пророческое учительство, не ушел в ядовитую и мелочную вражду к чужой известности. Нет, вся сумма его громадного и тяжелого житейского опыта, все его огорчения, скорби, радости и разочарования выразились в этой прекрасной, тоскливой, самоотверженной мечте о грядущем, близком, хотя и чужом счастье:

- Как хороша будет жизнь через триста лет!

И потому-то он с одинаковой любовью ухаживал за цветами, точно видя в них символ будущей красоты, и следил за новыми путями, пролагаемыми человеческим умом и знанием... Он верил в то, что грядущая истинная культура облагородит человечество".

Говоря об этом с таким волнением, Куприн раскрывал и свою веру в прекрасное будущее.

В последний раз Куприн видел своего учителя в гробу, в июле 1904 года, в Москве, на Новодевичьем кладбище.

Россия хоронила своего любимого писателя. Куприн стоял над гробом...

"Мне страшно понравился Куприн на похоронах Чехова,- писал А. М. Горький И. Бунину.- Это был единственный человек, который молча чувствовал горе и боль потери. В его чувстве было целомудрие искренности. Славная душа!"

В 1905 году в газете "Наша жизнь", 2 июля, была напечатана статья Куприна "Памяти Чехова" (к годовщине смерти). Хочется привести ее полностью. В этой статье - весь Куприн с его нежной душой и постоянной влюбленностью в талантливое слово, Куприн, обожавший свою родину и без тени притворства переживавший ее тяжелую годину.

"Прошел ровно год,- так начиналась эта статья,- с того дня, когда в маленьком немецком городке, вдали от истекающей кровью родины, умер Чехов - несравненный художник, гордость нашей литературы,- угас светлый, прекрасный человеческий дух. И последние его волнения, последние слова, последние тоскливые мысли были о России.

Какие страшные грозы пронеслись над нами за этот ужасный и, может быть, величайший в нашей истории год! Потоки крови на войне, падение Порт-Артура, четырнадцать дней мукденского боя, позорная паника, гибель флота у Цусимы. Этот год промчался как один чудовищный, кровавый, бессонный и безумный день, и вот нам поневоле кажется, что только вчера похоронили мы Чехова.

Но тихой и покойной грустью смягчены воспоминания о нем. Так, вероятно, после землетрясения, разрушившего громадный город, грустили его жители о погибшем прекрасном храме.

Наше воображение пресытилось кровавыми картинами смерти, тысячами трупов, неутолимыми материнскими слезами, грозным заревом пылающих деревень... И нежная поэзия Чехова с его усталыми спящими полями, облитыми кротким светом вечерней зари, с его росистыми утрами на берегах медленных, заросших камышом рек, с ночными дорогами среди искрящихся снегов, с пахучими летними полднями и шумными веселыми дождями, с прекрасными женскими лицами, так очаровательно улыбающимися сквозь светлые слезы,- вся эта драгоценная прелесть чеховской поэзии представляется нам далекой, бесконечно милой сказкой.

И теперь, когда наступает время великих, грубых, твердых, дерзновенных слов, жгущих как искры, высеченные из кремня,- благоуханный, тонкий, солнечный язык чеховской речи кажется нам волшебной музыкой, слышанной во сне.

Но события проходят, и всему наступает конец. Во всех нас живет неумирающая вера в то, что Россия выйдет из кровавой бани обновленной и светлой. Мы вздохнем радостно могучим воздухом свободы и увидим над собою небо в алмазах. Настанет прекрасная новая жизнь, полная веселого труда, уважения к человеку, взаимного доверия, красоты и добра.

И тогда-то имя Чехова засияет во мраке непреходящего бессмертия. Ибо он был истинным, глубоко русским художником, каким до него был разве только один Пушкин.

Никто, так топко и проникновенно не чувствовал грусти и шири русской природы. Русская жизнь зачерпнута им повсеместно, до самого дна и отражена с мельчайшей правдивостью. Не его вина, если эта жизнь в художественном изображении выходила серой, тоскливой, низменной, неустроенной и дикой. Арестантского халата не напишешь кармином и берлинской лазурью.

Он никогда не морализовал, не "обливал ядом презрения", не "жег смехом гражданской сатиры", не "клеймил" гневным словом. Он, как врач, вооруженный громадным знанием, чуткостью, хладнокровным опытом и необычайной наблюдательностью, вдумчиво прислушивался к течению русской жизни и рассказывал нам о наших болезнях: о равнодушии, лености, невежестве, грязи, халатности, мелком зверином эгоизме, трусости, дряблости. И, как тонкий и грустный скептик, изверившийся в паллиативе, он не досказывал, что одряхлевшему и обленившемуся больному, не встающему с кресла, всего нужнее недоступный для него свободный воздух и быстрые, сильные движения.

Но диагноз его был безошибочен. Если под Садова, по выражению Мольтке, победил школьный учитель, то с мукденских полей и сопок бежали, топча друг друга в безумной панике: чеховский мужик, оголодавший, одичавший, ослепленный тьмою и рабством; чеховский мещанин, развращенный жизнью городских окраин; чеховское милое, доброе, нелепое, вымирающее, слабосильное дворянство; чеховский чиновник, офицер, интеллигент, разъеденные ничегонеделанием, выпивкой, винтом, сплетней, самохвальством, пустой и бесстыдной ленью.

И его Вершинины пускали себе пули в лоб на батареях, и его Астровы сходили с ума, подавленные ужасами кровавого побоища. Но пусть даже исчезнут, переведутся эти люди - детища мрачного, тупого безвременья - Чехов всегда будет дорог для нас, как великий, недосягаемый мастер слова, как удивительный художник

русского языка.

Вместе с замечательной простотой и скромностью фразы он сумел соединить ее изысканное разнообразие, непостижимую гибкость оборотов, изящную и благородную смелость формы, точность и новизну эпитетов - всю эту неувядаемую прелесть чеховской речи, которой долго еще будут удивляться и учиться писатели будущих времен.

Слова Чехова - это лучшие цветы, растущие на его могиле. Да будут же они благословенны вместе с его незабвенной памятью".

* * *

Мне всегда хотелось из уст самого Куприна услышать что-нибудь о Чехове, которого я высоко чтил как писателя и человека. И это произошло зимой 1912 года, когда я гостил у Куприных в Гатчине.

Дни наши проходили так.

Вставали еще затемно, потому что светало только в десять утра.

Во время прогулки на лыжах Александр Иванович ворчал: "С этими палками чувствуешь себя как хромой на костылях!.. Говорят, что в Сибири ходят без палок. И правильно делают..."

Но все-таки это была большая утеха для него - чистый морозный воздух, быстрые движения.

После прогулки завтракали с большим аппетитом, тем более что перед маринованным "самосборным" грибом выпивали по большой рюмке зеленого "травпичка".

После завтрака - читали газеты, журналы, разбирали корреспонденцию.

Куприн грустно подкидывал на ладони пяток писем. - Все меньше и меньше пишут мне. Неинтересен становлюсь читателю... А ведь после выхода в свет "Поединка" я получал по пятидесяти писем в день. И каких писем!

Я успокаиваю Александра Ивановича тем, что, мол, сейчас вообще понизился интерес к литературе, в обществе апатия, людей потянуло к мистике, к пряному.

Впрочем, много на эту тему говорить не хотелось ни Куприну, ни мне. Все ясно.

Взяв лопаты, метлы, отправлялись в сад чистить дорожки.

В саду - сугробы снега. Мотаются на ветру голые кусты. В воздухе тоненький синичий перезвон.

Наши карманы набиты крошками хлеба - пиршество для пернатой братии, которая прекрасно знает, что в этот час к определенному месту сада приходит коренастый человек в шапке с наушниками и в валенках. Движения у него осторожные, разговаривает он тихо и бережно рассыпает вкусные крошки по столику.

Чистку сада и кормление птиц сменяет винчестер. Мы стреляем из малокалиберного ружья дома, через три комнаты. В качестве мишеней Александр Иванович почему-то всегда пользуется портретами архиереев и светских сановников, вырезанными из журнала "Нива".

Аккуратно записываем попадания. Куприн по-детски радуется каждому своему меткому выстрелу.

Не успели оглянуться - сумерки. Обедать кончаем, когда за окном уже лиловый вечер.

Нянька хлопочет около печки. Хозяин ревниво посматривает в ее сторону. Наконец, терпение лопается, и он громко, с убийственной иронией произносит:

- На Елизаветинской улице температура поднялась на три градуса - в доме Куприных топят печку!

С этими словами властно отбирает кочергу, и начинается священнодействие.

Трудно сказать, откуда у Александра Ивановича была эта страсть - топить печи. Может быть, еще в раннем детстве, в скучные зимние вечера, учил его этому искусству старый истопник Вдовьего дома на Кудринке. А может быть, уважение к огню, к очагу передалось от предков-кочевников?..

В печке золотые россыпи углей. Бог огня обдает нас волнами тепла, от которого на душе становится томно и благостно. Хочется сидеть не двигаясь, смотреть в одну точку и медленно перебирать прошлое - спокойно, без горечи, без восторгов...

Набравшись решимости, я прошу Александра Ивановича рассказать что-нибудь о Чехове, о тех днях литературной юности Куприна, когда он жил в Ялте и пользовался гостеприимством Антона Павловича, предоставившего ему для работы над рассказом "В цирке" одну из комнат в своем домике.

Куприн начинает не сразу. Сидя сбоку от меня в широком мягком кресле, подвернув под себя ногу, он не торопясь закуривает "от уголька" и не торопясь начинает рассказывать, делая большие паузы.

- Конечно, мне было очень неловко видеть, как знаменитый писатель заботится о моих удобствах. Я привык писать где-нибудь "на тычке", на кончике стола, среди шума и редакционной толкотни, а тут - отдельная комната и полная тишина!.. Приходишь утром работать, Антон Павлович озабоченно спрашивает, сдвигая брови: "Может быть, вам перо не годится? Вы не стесняйтесь! Я по себе знаю - иногда из-за плохого скрипучего пера вся работа идет черт знает как".

И вот я сижу один над рукописью,- продолжает вспоминать Куприн.- Благодать! Работается весело!.. Но ухо мое повернуто назад, и я иногда отчетливо слышу, как Чехов, проходя по коридору мимо моей двери, вдруг начинает ступать как-то по-другому, осторожно, всей пяткой, чтобы не производить лишнего шума... или шикает на Марфушу, если она гремит посудой... Трогало это меня почти до слез...

Вы спрашиваете: вмешивался ли он в мою работу? Нет, не помню, чтобы Антон Павлович хоть однажды спросил у меня: много ли сделано, как двигается рассказ?.. Но когда я кончил и прочитал, он сейчас же начал по медицинским книгам проверять симптомы сердечной болезни... Ведь у меня в этом рассказе борец Арбузов умирает от разрыва сердца... Чехов делал свои замечания и приговаривал требовательным баском: "В этих делах, сударь мой, надо, чтобы комар носу не мог подточить! Понимаете? Ведь рассказ попадет и к медикам... Да и вообще примите во внимание, что читатель - человек строгий, его даже на крупицу опасно обмануть - сейчас же скажет: а ведь писатель-то заврался!.. Вот вы на что всегда рассчитывайте, дорогой мой!"

Александр Иванович на минуту прерывает свои воспоминания. Через открытую дверку печи колеблющееся пламя освещает его лицо, и кажется, что оно то улыбается, то делается суровым.

Поколдовав кочергой, Куприн снова опускается в кресло и продолжает вспоминать.

- Иногда,- говорит он,- Антон Павлович уходил куда-то по хозяйственным делам и брал с собой садовника - человека пожилого, угрюмого, чудаковатого - не помню, как его звали... После одной из таких отлучек, оставшись с садовником наедине, я спросил у него:

- О чем вы по дороге разговаривали с Антоном Павловичем?

- Разговор у нас был голубой,- сказал он после долгого раздумья и вдруг, усмехнувшись, замолк.

- То есть как - голубой? - удивился я.

- Да вот так... про небо говорили мы... про будущую жизнь, как она определится...

Больше я ничего не мог вытащить из садовника. Как-то рассказал об этом Чехову, думая вызвать его на шутку, но Антон Павлович серьезно поглядел мне в глаза и заявил:

- Вы не думайте, он все прекрасно понял, только передать не может как следует... в репортерах не служил...

И вдруг со смехом вспомнил: - Вообразите, еду как-то по Арбату в Москве на извозчике. Он беспрестанно чмокает на лошадь и дергает локтями. Мне это надоело. Спрашиваю у него: "Ты фельетоны пишешь?" - "Нет,- говорит,- не пишу".- "Почему?" - "Да некогда, барин!" - отвечает. Вот я и попал в просак: думал посмеяться над человеком и сам оказался в дураках... Так что вы,- добавил Антон Павлович,- пожалуйста, много из себя не воображайте - они все прекрасно понимают!

После этой беседы с Чеховым я стал гораздо меньше "из себя воображать"...

...Печка уже догорала. Закончив свой рассказ, Куприн сидел, низко опустив веки. Его лоб пересекали глубокие продольные морщины.

- Да... вот такой был удивительный человек,- тихо произнес он после длительного молчания.- И представьте себе, однажды я обиделся на него... Произошло это таким образом. В Москва должна была состояться премьера "Вишневого сада", и я приехал из Питера специально, чтобы написать про пьесу в журнал... Послал Антону Павловичу записочку насчет места, но мне обещали где-то очень далеко. Я счел это за незаслуженное пренебрежение и - не полнел на спектакль... А потом получил от Чехова милое письмо. Оказывается, он держал для меня в кармане билет на место в первом ряду... Стыдно мне стало!.. Действительно, разве я имел право требовать какого-то особого внимания от человека, который с большим волнением, больной, переживал премьеру, да еще такой пьесы, как "Вишневый сад"?.. Конечно, я был глубоко неправ...

Наступило долгое молчание. В эти минуты, наверное, мы оба думали об одном и том же: как трагически мало прожил этот человек со светлым талантом и незлобивой душой и какую уйму духовных богатств унес он с собой в могилу.

Печка прогорела. Александр Иванович медленно пошевеливал угли, подернутые синеватым пеплом...

* * *

В 90-х годах Горький и Куприн печатались в журнале "Русское богатство", поэтому они уже в то время должны были знать друг друга по литературным произведениям.

В середине 90-х годов Горький сотрудничал в "Самарской газете". В августе 1895 года В. Г. Короленко, зная, что в "Самарской газете" нет редактора и его обязанности выполняет Горький, писал Алексею Максимовичу из Нижнего Новгорода:

"По моему мнению, фельетоны у вас могут выходить гораздо лучше, чем они выходят, при некоторой сдержанности и осторожном к ним отношении. А это значит, что тем более "Самарской газете" нужен поскорее редактор".

Впоследствии Горький сделал к этому опубликованному письму примечание, из которого видно, что он в те дни "предполагал пригласить (редактором.- Н. В.) А. И. Куприна из киевской газеты "Жизнь и искусство".

А сам Куприн вспоминал в 1937 году:

- Живя в Киеве, я получил от Горького письмо из Нижнего Новгорода. Он писал мне, что прочел Мою первую книжку и просил дать ему рассказ. Я послал небольшую вещицу.

Таким образом, если Куприну не изменяла память, Горький писал ему уже после возвращения из Самары в Нижний, в 1897 году, когда вышел купринский сборник "Миниатюры". Весьма возможно, что Александр Иванович сам, по своему почину, послал Горькому этот сборник. "Небольшая вещица" - рассказ "Конец сказки", который был в 1897 году напечатан в "Самарской газете". Вероятнее всего, что Горький, получив его в Нижнем и не сумев пристроить тут же на месте, послал в Самару.

Во всяком случае, заявление Куприна подтверждает заочное знакомство Горького и Куприна еще в середине 90-х годов.

Остается только неизвестным: состоялось ли приглашение Куприна в качестве редактора.

Есть сведения, что в начале 1896 года Алексея Максимовича приглашала работать газета "Киевское слово". Куприн был тесно связан с этой газетой и мог участвовать в этом приглашении.

Дальнейшие разыскания могут внести полную ясность в обстоятельства, связанные с первым литературным знакомством Горького и Куприна, которые потом всю жизнь питали друг к другу самые искренние товарищеские чувства. В 1902 году Куприн писал Чехову:

"У меня идут переговоры об издании моих рассказов в "Знании". Все теперь зависит от Горького, к которому Пятницкий поедет на днях в Москву. Если дело выгорит, я буду очень счастлив".

Вскоре согласие Горького было получено, и Куприн сообщал Чехову в письме:

"Дела мои литературные так хороши, что боюсь сглазить. "Знание" купило у меня книгу рассказов. Не говоря уже об очень хороших, сравнительно, материальных условиях, приятно выйти в свет под таким флагом".

В то время петербургское издательство "Знание", во главе которого находился Горький, стало притягательным центром для всей демократической литературы.

В этом издательстве в 1905 году было напечатано лучшее произведение Куприна - роман "Поединок" с посвящением: "Максиму Горькому с чувством искренней дружбы и глубокого уважения".

Впоследствии писатель вспоминал, как он много раз бросал писать эту вещь, ему все казалось, что недостаточно ярко написано. Но Горький, прочитав однажды готовые главы, пришел в восторг. Если бы он не вдохнул в автора уверенность, роман, пожалуй, и не был бы завершен.

Закончив "Поединок", Куприн писал Горькому: "...теперь, наконец, когда уже все окончено, я могу сказать, что все смелое и буйное в повести принадлежит Вам. Если бы Вы знали, как многому я научился от Вас и как я признателен Вам за это".

Горький, иногда очень строго критикуя некоторые произведения Куприна, все же неизменно отдавал должное его большому таланту. В 1911 году он писал одному своему корреспонденту: "А какая превосходная вещь "Гранатовый браслет"! И я рад, я - с праздником!" Когда издатель одной пасквильной газетки в погоне за сенсацией облил грязью Куприна, Алексей Максимович писал К. Треневу: "До смерти жалко Ал(ександра) Ив(ановича) и страшно за него".

Куприн говорил, что его всегда влекло к героическим сюжетам. От него можно было услышать:

- Надоело! Хочется писать не о том, как люди обнищали духом и опошлели, а о торжестве человека, о его силе и власти над обстоятельствами жизни, над собой!

Такую фразу услышал я от него во время одной из наших гатчинских бесед. И тут же, подумав, он признался, что это внутреннее тяготение, быть может, главное, что роднит его с Горьким.

Однако в жизни все время что-то препятствовало личному сближению этих двух людей. Быть может, этому мешала обычная для Куприна "отъединенность", самолюбивая и болезненная замкнутость, которую он испытывал каждый раз, когда попадал в писательскую среду, и которую он прятал под напускной грубостью или эксцентризмом.

Но Куприн бережно хранил все письма Горького в особой шкатулке, вместе с письмами Чехова и Бунина.

Накануне первой мировой войны, когда среди критиков и публицистов находилось не мало таких, которые утверждали, что Горький "кончился", п лицемерно проливали слезу по поводу того, что "автор Буревестника" опустился до "пресной публицистики",- в эти годы Куприн говорил:

- Любят у нас хоронить писателей!.. С Горьким это особенно показательно... А ведь человек - в расцвете сил. Для писателя 45 лет - самый благодарный возраст. Горькому теперь только и творить. Я считаю последние вещи Горького очень талантливыми. Вот человек с большой и открытой душой. Крупный талант!

За год до смерти Куприн рассказывал мне о своих отношениях с Алексеем Максимовичем Горьким:

Я впервые серьезно задумался над талантом Горького, когда в 1895 году первый раз прочел его рассказ "Челкаш". Меня поразила яркость красок и точность переживаний... Потом, в самом начале столетия, мы с ним встретились. Он приехал ко мне в гости в Петербурге. Не могу забыть странного впечатления, которое он произвел на меня. За столом Горький все время говорил о каких-то раскольниках и с такой заинтересованностью, что я даже подумал: уж не получится ли из этого человека подвижника, юродствующего аскета, каких много приходилось видеть среди кающихся интеллигентов того времени? Но впоследствии это мое впечатление рассеялось, я увидел, что Горький - человек полнокровной жизни, драчун и яркий жизнелюбивый мечтатель без тени мрачной покаянности... Читающая публика приняла его быстро, без помощи критики, и это говорило о подлинном и большом таланте... Редчайший самородок!

После Октябрьской революции Горький приступил в Петербурге к созданию издательства "Всемирная литература".

"...зная, что я люблю Дюма-отца,- вспоминал Куприн,- Алексой Максимович поручил мне написать предисловие к собранию сочинений этого автора. Я выполнил работу. Горький прочитал рукопись, улыбнулся и сказал: "Ну, конечно, я знал, Кому поручить это дело". Потом я по его предложению перевел для "Всемирной литературы" пьесу Шиллера "Дон Карлос". Я засел за эту кропотливую, ответственную и требовавшую большой усидчивости работу. "Дон Карлос" был мною переведен и сдан Горькому. Перевод ему понравился..."*

* ("Сделанный Куприным перевод был одобрен издательством, но остался неопубликованным. Как рассказывает В. А. Кюнер, бывший секретарь издательства "Всемирная литература", Куприн попросил рукопись для внесения в нее исправлений и дополнений. В дальнейшем рукопись в издательство не вернулась. Лишь многие годы спустя дочь писателя переслала сделанный А. И. Куприным перевод в Государственное издательство художественной литературы, где он и находится в настоящее время" (А. Бодрова. Отголоски минувшего.- "Новый мир", 1958, № 3, с. 279).)

Эти отрывочные воспоминания были записаны мною в 1937 году со слов Куприна. Закончил он их скорбными фразами по поводу недавней смерти Горького, который, по его словам, "мог бы еще очень много сделать прекрасного для своей родины".

* * *

К числу наставников жизни и творчества следует присоединить еще одного человека, который, несомненно, оказал Куприну большую поддержку, причем в самые трудные моменты его жизни.

...Я долго задумывался над вопросом - почему Куприн, оставив в 1894 году полк, переехал из Проскурова именно в Киев, надолго здесь обосновавшись? Ведь к этому времени у него уже были напечатаны крупные вещи в одном из самых распространенных столичных журналов - в "Русском богатстве". Чего проще было - отправиться прямо в Петербург, где для него открывалась широкая дорога, где он мог встретить и творческую помощь и лучше зарабатывать.

Я много раз спрашивал об этом Александра Ивановича и всегда получал довольно неопределенный ответ:

- Киев - приятный веселый город... Все-таки Юг! В Питере у меня были неприятности...

"Неприятности"... Можно было подумать, что он поссорился с кем-нибудь, испортил отношения с редакцией. На самом деле, как я потом узнал, все обстояло гораздо сложнее.

В автобиографическом рассказе "Блаженный" кое-что говорится по этому поводу, но многое оставалось неясным. Свет на события того периода проливают записи Ф. Д. Батюшкова ("Этюд о Куприне". ИРЛИ), сделанные, несомненно, со слов самого Куприна. Для краткости изложу сообщение Батюшкова своими словами.

Осенью 1903 года Куприн отправился из Проскурова, где стоял его полк, в Петербург, чтобы держать экзамены в Академию Генерального штаба.

Путь в Петербург лежал через Киев.

В Киеве Куприн встретил знакомых молодых офицеров, и во время одной из прогулок, когда этой компании, видимо подвыпившей, понадобилось переехать через реку на пароме, он ловким ударом сбросил в воду полицейского надзирателя за то, что тот нагло приставал к какой-то девушке.

По приезде в Петербург подпоручик вынужден был питаться одним хлебом, так как все деньги ушли на развлечения в Киеве.

Познакомившись с другими офицерами, державшими экзамены в академию, он тщательно скрывал свою "свирепую нищету", уходил в какой-нибудь садик, садился в глухой аллее на скамейку и, подбирая все крошки, жадно съедал очередную порцию хлеба...

Самые трудные экзамены прошли благополучно. Но вот его неожиданно вызывают к начальнику академии, который с расстроенным лицом долго перебирает какие-то документы на письменном столе. Наконец нуяшая бумага найдена - в ней распоряжение командующего киевским военным округом в течение пяти лет не допускать к экзаменам подпоручика Куприна за оскорбление чинов полиции при исполнении ими служебных обязанностей.

Вернувшись в полк, подпоручик немедленно подал рапорт о зачислении в запас...

Как-то мы разговорились с Александром Ивановичем об этой истории.

- Возвращение в полк из Петербурга - самый стыдный и тяжелый момент в моей жизни! - сказал он. - Кроме того, трудно было допустить, что командующий округом генерал Драгомиров не сообщит о моем поступке командиру полка. Так оно, конечно, и случилось. А каково было объяснение, об этом вы сможете получить Некоторое представление, прочтя в "Поединке" разговор полковника Шульговича с подпоручиком Ромашовым... Тут у меня и созрело окончательное решение расстаться с военной службой...

- Да, но почему все-таки вы не отправились сразу в Петербург, а надолго застряли в Киеве? - снова решился спросить я и на этот раз услышал более четкое объяснение.

Оказывается, в Киеве Куприну посчастливилось встретиться с писателем и журналистом Михаилом Никаноровичем Киселевым, который был старше его на три года. Скоро они подружились, и Куприн не только поселился у него в семье, но и в течение нескольких лет чувствовал на себе благотворное влияние этого примечательного человека.

Кто же такой был Киселев и какую роль сыграл он в жизни и творчестве выдающегося русского писателя?

Сам Куприн в период, когда я с ним встречался, редко вспоминал своего друга. Это легко можно было объяснить тем, что события 1905 года далеко отодвинули назад все киевское, а из киевлян, насколько мне известно, Куприн встречался в Петербурге только с очень немногими.

Киселев тоже побывал в Петербурге, но скоро вернулся обратно в Киев - ему не по душе были нравы питерской журналистики.

Михаил Никанорович родился в Омске, был исключен из пятого класса гимназии за чтение и распространение произведений революционных демократов, рассорился с родителями и переехал в Ишим. Здесь он сблизился со ссыльными писателями-народниками Г. А. Мачтетом и Н. Я. Карониным (Петропавловским).

В Киев Михаил Никанорович переехал в 1890 году и вместе с Куприным сотрудничал в газетах "Киевское слово", "Жизнь и искусство" и "Киевлянин".

По словам его сына - Бориса Михайловича, Киселев, кроме литературы, очень любил театр, сам выступал в небольших ролях, а дома у него часто устраивались любительские спектакли, в которых с большим успехом участвовал Куприн.

Весьма начитанный, со сложившимся мировоззрением, Киселев, несомненно, помогал своему младшему другу разбираться в происходящих событиях, которые в 90-е годы в основном сводились к успехам крупного капитала, к обнищанию деревни и к выступлениям осознающего свои силы русского пролетариата. Киселев первый познакомил Куприна с произведениями Г. И. Успенского.

- Приходит однажды к нам Куприн,- вспоминает Борис Михайлович Киселев,- и еще в передней размахивает книжкой, которую ему перед этим дал мой отец. "Вот это - писатель!" - говорит. Потом я узнал, что в томике были "Нравы Растеряевой улицы".

Рассказы, фельетоны и статьи М. Н. Киселева говорили о бес-нравном положении людей труда, бичевали самодовольную буржуазию. В этом отношении их тематика совпадала с содержанием ранней беллетристики Куприна.

В Киеве М. Н. Киселев был одним из немногих "собратьев по перу", У кого литературные удачи Куприна вызывали искреннюю радость. Киевские буржуазные газеты намеренно замалчивали успех первой книги рассказов Куприна, вышедшей в 1903 году в издательстве "Знание". Рецензии, написанные киевскими журналистами на последующие произведения Куприна, почти все до одной предвзяты и направлены к тому, чтобы обязательно очернить не только рассказы, но и самого автора. Литературный обозреватель киевских газет Н. И. Николаев назвал "Поединок" вещью "весьма посредственной во всех отношениях, случайно попавшей в тон общественным настроениям". Из-под пера реакционных киевских журналистов вышло немало пасквильных статей, направленных против Куприна.

Вот почему надо особенное значение придавать дружбе начинающего писателя с Киселевым. Этот человек служил и моральной опорой, и сдерживающим началом. Вряд ли киевский период творчества был бы таким плодотворным и содержательным, если бы не эта дружба, буквально осчастливившая одинокого, неуравновешенного, порывистого Куприна.

По возвращении из эмиграции, живя в Москве, Куприн получал массу писем от своих прежних знакомых. Среди них было и письмо от инженера Г. И. Р., который вспоминал жизнь в Киеве в 90-х годах и свои встречи с Куприным.

"Это было после издания вашей книжечки "Миниатюры",- писал Р.- Вернувшись из-за границы, я жил в Киеве, как еврей, не имея права на проживание в этом городе. Изведав все прелести ночных полицейских облав, я нелегально поселился рядом с Вами, Александр Иванович, на Спасской улице, дом 33. Вы пришли, вместе с Киселевым, в мою берлогу и, узнав, что я опасаюсь полиции, ободрили меня. Киселев тогда мне рассказывал, что однажды, когда чины полиции явились за Вами, Вы встретили их и заявили, что "Куприн накануне уехал в Одессу". Зная Вас, а главное - Вашу физическую силу, они охотно "поверили" этому заявлению, считая себя в числе 2-3 человек недостаточными, чтобы осилить Вас, и удалились".

Когда это письмо было прочитано Куприну, он сильно разволновался и стал вспоминать молодость, жизнь в Киеве, автора этого письма, "милейшего Гри-Гри", и Мишу Киселева - своего "лучшего, преданнейшего друга, ближе и лучше которого, кажется, не было за всю жизнь".

В резкое отличие от вечного бродяги Куприна, Михаил Никанорович Киселев был человек "оседлый", у него была постоянная квартира, прочная и любимая семья. Эта семья была в киевское время постоянным и дружеским прибежищем для Куприна, который часто неделями жил здесь, отдыхая душой и телом от своих иногда весьма сложных похождений.

Ведь известно, что, живя в Киеве, он все время находил для себя занятия, мало имевшие отношения к писательскому труду. То он организует атлетическое общество, то устраивает конкурсы исполнителей, спектакли и вечера, то учится зубопротезному делу, то перевозит мебель, работая у подрядчика. А был и такой случай, когда он вступил в артель босяков, выгружавших арбузы на днепровских пристанях.

Иногда, живя в ночлежках, Куприн смешивался с людьми "дна", с "беспокойным элементом", не только принимая облик босяка, но и стараясь усвоить его своеобразную психологию и весь образ жизни.

Тут надо сказать, что Куприн всю жизнь относился к ниже его стоящим людям честно и правдиво - без сентиментальности.

но и без барского презрения. Он не идеализировал босячества и не принижал его сверх той меры, какую оно заслуживало.

В. Худеяров, со слов грузчика Кириченко, рассказывает о том, как в 1904 году Куприн и Горький ходили по трущобам одесского порта, знакомились с людьми "дна". Вырезка из газеты попала к Куприну после его возвращения в Россию. Александр Иванович подтвердил этот случай и на вопрос: зачем им это понадобилось?- простосердечно ответил:

- Хотелось хоть немножко отдохнуть от "приличного общества".

Из Киева, по совету Киселева, Куприн ездил в Донбасс, и пребывание его там на одном из крупнейших металлургических заводов помогло написать интересные "производственные" очерки и повесть "Молох", в которой он с большой социальной остротой разрабатывал новую в то время тему о растущем капитализме. В первой редакции эта повесть заканчивалась картиной взрыва завода во время рабочих беспорядков, но редакция журнала "Русское богатство", боясь цензуры, потребовала значительно смягчить эту главу. Критик киевской газеты "Жизнь и искусство", в которой работали Куприн и Киселев, написал, что повесть "Молох" является "сильным протестом против пошлых сторон жизни, против общего поклонения золотому тельцу, против всего направления современной цивилизации". Работая над повестью, Куприн широко использовал свои очерки, печатавшиеся до этого в газете "Киевлянин".

Совместно с Киселевым Куприн написал литературное произведение совершенно иного жанра. Это была пьеса-сатира "Грань столетия", направленная против мошеннических комбинаций, которыми занимались "отцы города" - думские деятели-толстосумы; кроме того, авторы в карикатурном виде вывели поэтов-декадентов, оторвавшихся от жизни и выступавших с "новым видом стихотворного искусства, с поэзией, которую можно читать и спереди назад и сзади наперед с одинаковым колоссальным успехом!".

В пьесе говорится о том, как, узнав об открытии новой газеты, издаваемой на думские средства и в угоду купечеству, "как ящерицы, забегали репортеры, рысцой затрусили тощие кандидаты на секретарские стулья, агенты по собиранию объявлений, подставляя друг другу ножки, издатели календарей и альманахов, полчища корреспондентов и прочего звания подлые людишки"...

Сторож, отворяя двери в городскую думу, говорит: "Вы, которые торгующие на газете, входите, что ли! И сколько этой мрази наползло нынче! Тьфу!"

Пьеса-сатира "Грань столетия" была опубликована только много лет спустя, в 1956 году, но почему-то без указания на соавторство М. Н. Киселева.

М. Н. Киселев был одним из лучших в Киеве фельетонистов, обладал своеобразной манерой письма, едким, желчным остроумием. С 1899 года Киселев в "Киевской газете" два раза в неделю выступал с маленьким фельетоном, раз в неделю давал большой воскресный фельетон и, кроме того, ежедневно выполнял различную редакционную работу - составлял отдел "Русская жизнь", ночью выпускал номер в типографии. За все это он получал 100 рублей в месяц, имея семью, состоящую из 11 человек.

В рассказе "Кляча" Куприн изобразил газетного работника тех времен, по-видимому многое взяв из жизни своего друга, все свои силы и незаурядные способности отдавшего каторжной литературной поденщине.

М. Н. Киселев скоропостижно скончался в июне 1903 года.

Передо мной несколько писем Куприна к вдове покойного. По ним можно судить не только о характере Дружбы этих двух писателей, но и об их нравственных чертах.

В письме от 4 июня 1903 года, выражая скорбь по поводу смерти друга, Куприн пишет:

"Не могу же я забыть вашей и Мишиной ласки, вашего доброго внимания, теплой, более чем родной заботливости в те недалекие, но страшные для меня времена, когда мне некуда было пойти..."

"Так много у нас с Мишей было своего, общего, почти нераздельного,- писал Куприн в другом письме в августе того же года.- Хотел было я написать в память Миши большую статью... но то, что мне представлялось в мыслях таким сердечным, искренним и горячим, не вышло на бумаге... слишком я его любил, слишком он мне был дорог, чтобы меня могли удовлетворить обыкновенные слова. А написать так, как мне хотелось бы, очертив самые интимные, самые прекрасные стороны его души,- я не смел... Вся эта киевская литературная банда никогда не могла понять и никогда не поймет, что из ее среды ушел единственный человек, который и по своим ярким свойствам журналиста и по своему большому беллетристическому и публицистическому таланту с честью мог назваться литератором в самом высоком смысле этого слова".

Эти слова Куприна драгоценны, как самые чистые признания души, не затуманенные никакими посторонними соображениями.

Первый друг не мог не оставить глубокого следа на всем, что дальше произошло с Куприным, ибо это был друг взыскательный и чуткий.

"Обаятельный чудак"

Куприна все считали чудаком. Чудаком в высоком и уважительном смысле. Да и как могли смотреть на него иначе, когда он то и дело, самым Непринужденным образом нарушал сложившиеся представления о солидном и почтенном знаменитом писателе.

Он то ловил кефаль с балаклавскими "листригонами" и как бы сливался с этой веселой толпой простодушных и мужественных рыбаков, то ходил с певчими гатчинского собора, участвуя в отпевании покойников и в свадебных обрядах. Живя в Ницце, а позже - в Париже, Куприн почти нигде не бывал, кроме маленьких "бистро" - ресторанчиков для рабочих, ремесленников и мелких служащих, где он за рюмочкой "аперитива" вел задушевные беседы, а иногда и подпевал хору разгулявшихся штукатуров.

Куприн окружал себя приятелями самого разнообразного общественного уровня, и интересно было наблюдать, как искренно и любовно преданы ему эти люди, готовые на любые услуги. Кроме того, он умел создавать около себя какую-то особую, можно сказать - артистическую атмосферу, весело и непринужденно вовлекая знакомых и незнакомых то в интересную игру, тут же им придуманную, то в хоровое пение. Настойчиво расспрашивая о всевозможных "секретах производства", он старался вызнать у собеседника все технические подробности его ремесла или специальности и таким способом черпал иногда совершенно неожиданные сведения, удивлявшие окружающих.

Жадно собирая отовсюду впечатления, затевая разговор с каждым более или менее интересным человеком, Куприн даже у случайных встречных надолго оставлял приятное впечатление.

Первый раз он пробыл в имении Ф. Д. Батюшкова - Даниловском - только одну неделю, но потом в течение целого года о нем справлялись - ямщик, возивший Куприна, церковный сторож, показывавший ему свою голубятню, лесник, сопровождавший его на охоту, работник, с которым Александр Иванович мастерил какую-то машину, и многие другие. У всех у них при воспоминании о Куприне появлялась улыбка, и они говорили:

- Вот хороший человек! Веселый, добрый, простой! Такого век не забудешь!

Постоянная настороженность, развившаяся еще в детстве, приучала Куприна внимательно следить за людьми, за их словами и поступками, угадывать их намерения. С юных лет он усвоил привычку - не только прислушиваться к каждой интонации в голосе собеседника, к каждому шороху чужой мысли, но и в кратчайший срок делать правильные заключения.

Часто Куприну удавалось очень тонко постигать, что таится в человеке за его внешним видом.

Батюшков описал в своем дневнике один такой случай, который я перескажу.

В Даниловское приехал местный общественный деятель Н.- почтенный старец, земский гласный, известный своей благотворительностью.

Куприн, живший в то время у Батюшкова, сперва занимал гостя приятным, почти дружеским разговором, но потом вдруг резко изменил тон и начал довольно несдержанно бранить всех благотворителей, попечителей детских учреждений и церковных старост.

Хозяин дома, человек исключительно деликатный и выдержанный, смутился, слушая запальчивые речи Куприна. Он каждую минуту ждал, что Н. жестоко обидится, встанет из-за стола и уедет, не попрощавшись.

Несколько раз Батюшков пытался перевести разговор на другую тему, но Куприн был неумолим.

Впрочем, земский деятель слушал его довольно внимательно и только время от времени пробовал что-то возразить.

Уехал он, крепко пожав руку писателю.

Прошло несколько дней. Батюшкову понадобилось побывать в уездном городе Устюжне. Там он встречает на улице господина Н. Уже хочет принести ему извинение за своего несдержанного друга, но Н. сам отзывает его в сторону и говорит:

- Знаете, Федор Дмитриевич, ведь я только для вида тогда возражал писателю Куприну, а на самом деле вполне с ним согласен!.. Вот только никак пе могу понять, откуда ему известно, что я церковный староста и что у нас с церковными суммами устраиваются финансовые операции не совсем законного порядка? И вообще удивляюсь - до чего тонко он во мне разобрался, ну, прямо, как в воду глядел!.. Передайте, пожалуйста, господину Куприну мой сердечный привет и покорнейшую просьбу - выбрать время и навестить меня... Очень хочется потолковать с ним по душам!.. Интереснейший человек!..

* * *

Нам, близко знавшим Куприна, не трудно было убедиться в том, что его "чудаковатость" почти всегда направляется в положительную сторону, а если на осмеяние, то на осмеяние зла.

В детстве он любил выдумывать героические сказки про богатырей, которые побеждают разбойников. Это были богатыри на белых конях, прекрасные, неустрашимые и благородные.

Будучи взрослым, Куприн продолжал верить в то, что каждый рождается с хорошими задатками и только потом их безжалостно комкают ненормальные общественные отношения.

Иногда душой Куприна овладевала тихая, летучая грусть. Эту "кроткую, сладкую жалость" он испытывал, когда его чувств касалось что-нибудь истинно прекрасное: "вид яркой звезды, дрожащей и переливающейся в ночном небе; запах резеды, ландыша и фиалки; музыка Шопена; созерцание скромной, как бы не сознающей себя женской красоты; ощущение в своей руке детской, копошащейся и хрупкой ручонки" ("Юнкера").

А в других случаях он, словно закусив удила, с затуманенным взором, готовый на все, совершал поступки бешеные и несправедливые.

Я часто пытался расспросить Куприна - в какой мере автобиографичен "Поединок", много ли и что именно вложил он в Ромашова от самого себя?

С моей стороны это было очень наивно. Я еще не понимал, что на такую тему трудно разговаривать с писателем,- ведь у него почти всегда свое собственное густо переплетено с бесконечно сложным "чужим" и с воображаемым.

Не получая удовлетворительного ответа на свой вопрос, я внимательно присматривался и прислушивался к Куприну, отыскивая в его словах и поступках то, что сближало писателя с его любимым героем - подпоручиком Ромашовым, который тоже, несомненно, был "чудаком" - милым, нежным, наивным и вместе с тем очень требовательным к себе чудаком. И я приходил к убеждению, что во многом Куприн писал Ромашова с себя.

При исключительной пестроте характеров, которые мы находим среди купринских героев, наибольшим вниманием писателя пользовались люди, занимающие низшие ступени общественной лестницы, люди неимущие, бесправные и социально придавленные.

Они проникнуты духом возмущения и ненависти к господствующему классу. Эти люди и жизни могли не пощадить, лишь бы доказать свою правоту, как, например, сделал это скромный чиновник Желтков (в рассказе "Гранатовый браслет"), не захотевший поступиться чистой и сильной любовью в угоду "хорошему тону" богатых и властных людей.

В рассказе "Корь" бедный студент открыто разоблачает жадного и глупого приобретателя, отказываясь от выгодного урока у богача-помещика.

Инженер Бобров в повести "Молох", Олеся, чиновник Цвет, студент из "Реки жизни", Семенюта из "Святой лжи", протодьякон из "Анафемы" и т. д. и т. д.- все это не просто "маленькие люди", а крупные индивидуальности с большим характером, уверенно выступающие с протестом против гнусных обстоятельств жизни.

Кроме этого, у некоторых из них есть еще одна черта, на которую следует обратить внимание. Наиболее тщательно и любовно, с трогающей нежностью Куприн описывает таких людей, которых русский народ окрестил прозвищем "блаженные".

Что такое "блаженный"? Надо полагать, что это название происходит от слова "благо", то есть добро. Вместе с тем народ "блаженными" называет не только "святых", но и людей "простой жизни", "простых умом", детски правдивых, юродивых, "не от мира сего", вызывающих одновременно и уважение и сострадание, смешанное с удивлением.

У Куприна в его произведениях нередко выводятся люди упомянутого типа.

"Блаженный" - так называется один из ранних купринских рассказов, в котором говорится о "дурачке", о человеке с самым, казалось бы, примитивным сознанием, но который проявляет исключительную чуткость и доброту.

Фигура чиновника Цвета в повести "Звезда Соломона" на первый взгляд кажется жалкой, жизнь его как будто бы ограничена самыми мелкими интересами. Но когда его спрашивают, что он сделал бы, получив много-много денег, Цвет, не задумываясь, отвечает, что отдал бы их на всеобщее счастье, за то, чтобы дети были здоровы и веселы, чтобы всюду были цветы, дружба и мир...

Среди мировой литературы мы знаем не мало "блаженных", образы которых стали классическими, имена - нарицательными... И самого Куприна больше всего в литературе пленяли такие чудаки, как Дон-Кихот, мистер Пикквик, князь Мышкин, Пьер Безухов, Алеша Карамазов...

Это - смешные и неудобные в общежитии субъекты, их суждения "режут уши", расходясь с общими моральными установками, часто вносят путаницу в хорошо налаженную бытовую и социальную ложь.

Дорога жизни у таких людей полна тревожных неожиданностей. Часто их гонят, презирают, на них клевещут, над ними смеются. Их существование в старом обществе было полно трагизма, которого они часто не замечали.

Вот с помощью таких своих героев Куприн и распространял семена гуманизма. Эти персонажи у него разные, каждый на свое лицо, но всех их роднит несокрушимая вера в величие и всемогущество добра.

...Говоря о любимых героях Куприна, я тотчас вспоминаю самого писателя и вижу - сколько у него самого было этих "странностей", как он сам иногда напоминал "блаженного".

В нем уживались широта замыслов и узкая практичность, одухотворенная чувствительность и могучие зовы тела. Он верил в природу, ценил ее красоту и прощал ей капризы. В его глазах" жизнь была той великолепной загадкой, которую никогда не устанешь разгадывать. Он не боялся, как многие, своих желаний. Подсознательный, атавистический страх возмездия никогда не отравлял его радостных переживаний.

Его интересовал античный мир, сложные извилины души, новейшие открытия техники, классическая музыка, а в особенности - жизнь гордой и честной, воинствующей бедноты, среди которой он мог проводить свои дни, говорить, слушать, размышлять и петь. Там он находил своих любимых героев, "блаженно" свободных от множества больших и малых пороков общества.

* * *

Куприн не только любил, как говорится, "разыгрывать", мистифицировать других людей, ему нравилось и самому участвовать в сложной игре переживаний, в которых на первом месте была какая-нибудь необыкновенная выдумка.

Притворства у Александра Ивановича было - хоть отбавляй. Это была или защитительная мимикрия, или толчок для творческого изобретательства, а иногда просто желание одним уголком глаза посмотреть: что из этого получится?

Один раз при мне, случайно оказавшись в компании незнакомых ему людей - обыкновенных сереньких петербургских чиновников, жалких и жадных, Куприн надел на себя личину такой же канцелярской крысы, только посолидней, с большим жизненным опытом и навыками бывалого прохвоста. Чтобы произвести наибольшее впечатление, он стал очень живописно рассказывать, как ловко ему удается брать солидные взятки с просителей. При этом Куприн со всеми подробностями излагал "технику" самых изощренных способов получать "барашка в бумажке".

Чиновники слушали, затаив дыхание. Они жадно смотрели Куприну в глаза и в рот, боясь пропустить слово, всем своим видом выражая зависть и восхищение.

Доведя слушателей почти до изнеможения, Куприн вдруг почувствовал, что игра ему надоела, и довольно резко перешел на разоблачение взяточничества. Наступило молчание. Чиновники поняли, что они одурачены, им стало не по себе, и они, один за другим, под разными предлогами, начали уходить. А дело было в одном подвальном кабачке в Чернышевском переулке, куда в "адмиральский час" забегали эти люди, чтобы перехватить кусок пирога с "двуспальной" рюмкой перцовки.

Мы остались вдвоем. Я не удержался и сказал:

- Ну, зачем вы развеяли мечту у этих чинуш?

- Какую мечту? - не сразу понял мою иронию Куприн.

- Мечту - до фантастических пределов усовершенствовать искусство вымогать взятки.

- Ах, да... конечно, дай им волю, научи их, и они прямо чудес наделают в этой области,- сказал Куприн и добавил: - А вы обратили внимание - какие мерзкие физиономии, как на подбор! Очевидно, взятка накладывает печать... О, незабвенное Кувшинное рыло!

После этого восклицания Александр Иванович принялся говорить о том, что современные писатели не умеют так, как это делал великий Гоголь, одним штрихом, одним прозвищем давать незабываемый портрет чиновника.

- Видно, тут нужен не только глаз, но и еще что-то такое, что идет изнутри... Ненависть, что ли?..

Куприн ненавидел полицию и жандармов. Но я наблюдал однажды, как в полицейском участке Петербурга Александр Иванович до такой степени растрогал своим притворно сочувственным разговором дежурного околоточного надзирателя, что тот, в конце концов, размяк, сбросил с себя полицейскую самоуверенность и смущенно признался, что должность его - собачья и осточертела она ему до такой степени, что он готов со своим сынишкой "удрать в Америку". (Отсюда потом вырос трогательный рассказ "Путешественники").

Были у Куприна чудачества и в ином роде.

Однажды в Монако он выиграл несколько пригоршней золотых монет. (Играть в рулетку он не любил, но в тот раз его уломали приятели.)

Как же поступил с этим богатством писатель, нуждавшийся в каждом рубле?

Утром, стоя у окна своего номера в отеле, прячась за портьерой, он бросал вниз, на аллею парка, монету за монетой и наблюдал, как солидные, богатые обитатели гостиницы хватают их с земли и быстро прячут в карманы, озираясь по сторонам и "скаля свои клыки", как выразился Куприн.

Нежной любовью любил Куприн поэта Сашу Черного. И главным образом за то, что Саша Черный тоже принадлежал к числу людей, которых никак иначе не назовешь, как "блаженный". Куприн писал про него: "В наш душевный обиход вошел милый поэт, совсем своеобразный, полный доброго восхищения жизнью, людьми травами и животными, тот ласковый и скромный рыцарь, на щите которого, заменяя герольда, смеется юмор и сверкает капелька слезы".

Иногда па Куприна находило непреоборимое желание обрушить на себя все громы, земные и небесные, испытать - что же еще может выдержать слабый человеческий дух наедине с грозной стихией природы или с предельным людским ожесточением.

Рассказывали, будто он, когда еще был молодым, начинающим писателем, явился в Крыму на именины к одному известному художнику, в самый разгар обеда отвел хозяина в сторону и попросил у него "па очень срочное дело" 15 рублей.

Получив деньги, куда-то исчез.

Спустя некоторое время вернулся и, никому не сказав ни слова, как ни в чем не бывало снова сел за стол.

День уже клонился к вечеру, когда к дому художника подъехал какой-то полицейский чин, вызвал хозяина и обратился к нему с вопросом:

- Нет ли среди ваших гостей человека, именующего себя писателем Куприным?

- Да, он здесь,- ответил художник.

- А можете ли вы ручаться, что он в полном рассудке?

- Это вне всякого сомнения.

- Тогда прошу вас иметь в виду, что я явился сюда по поручению царствующей особы с повелением...

- С каким же?

- Прошу вас сказать этому Куприну, что ему предписывается во время выпивки как можно лучше закусывать и больше не делать глупостей!.. Пожалуйста, никуда его не выпускайте до полного отрезвления.

Сказав это, чин уехал.

Озадаченный хозяин вернулся к гостям, передал свой разговор с неожиданным посетителем, и все приступили к Куприну с просьбой объяснить, что такое он натворил.

Оказывается, вдохновившись совершенно невероятной идеей, писатель отправил на имя царя, проживавшего тогда в своем крымском дворце, телеграмму, в которой ходатайствовал о даровании рыбачьему поселку Балаклава... статута вольного города!

Сногсшибательная выдумка чрезвычайно развеселила всю компанию. Когда же у Куприна спросили, что навело его на этот рискованный шаг, он ответил:

- Мне хотелось посмотреть, как этот кромешный дурак будет реагировать на мою кромешно глупую просьбу... Теперь вы видите, что он ответил как и подобает настоящему пьянице!

* * *

...Даже во время творческого напряжения, сидя за рукописью, Куприн иногда ухитрялся изобретать что-нибудь такое, что могло его и развлечь, и подзадорить.

Батюшков рассказывает, как Александр Иванович гостил однажды у мужа своей сестры, лесничего С. Г. Ната, имевшего пишущую машинку. Они уговорились относительно своеобразного соревнования - кто сможет "быстрее действовать", Куприн ли над рукописью или свояк за перепечаткой написанного.

Свояк помещался во флигеле, а Куприн в главном здании усадьбы. Из дома во флигель и обратно бегал мальчик, относя листки рукописи и докладывая Александру Ивановичу - успевает за ним пишущая машинка или нет.

...В начале 1914 года мне пришлось наблюдать, как Куприн пишет вторую часть своей повести "Яма".

(Надо сказать, что первая часть вышла за пять лет до этого, потом один литературный проходимец написал "продолжение" в самом бульварном духе, и это так расстроило Куприна, что он только после длительного и сильного нажима со стороны издательства решил засесть за вторую часть.)

В номере гостиницы ("Большой Московской") у Куприна в это время поселился целый цыганский табор, явившийся с Башиловки (тогдашней московской окраины): чадил трубкой старый цыган, бренчал на гитаре молодой, ползали по полу коричневые цыганята, в умывальнике стирала пеленки старуха, а перед зеркалом вертелась смуглая Наташа...

Павел Иванович Самыгин, стенограф, приходя работать, только пожимал плечами. Куприн же с очень деловым видом тотчас начинал диктовать, шагая из угла в угол и чуть не наступая на цыганят.

Однажды в такой момент явился к нему в гости Викентий Викентьевич Вересаев. Он долго, молча, в каком-то оцепенении, сдергивая и снова надевая пенсне, наблюдал эту картину... Наконец не выдержал и пригласил хозяина в коридор.

О чем они там говорили, я не знаю, но вернулся Александр Иванович со смущенным лицом. Стенографу было предложено идти домой.

На другой день табор исчез. Работа пошла более или менее нормальным порядком, хотя Куприн, делая страдальческую гримасу и нервно почесывая за ухом, все время повторял:

- Не то, не то! Пресно! Граммофонно!..

Конечно, подобные случаи не были обычными и каждодневными. Чаще всего для серьезного труда Куприн искал полного уединения.

* * *

...В 1908 году Куприн отправился из Петербурга в Ригу, где его ждала жена. Велико же было удивление провожавших писателя, когда на другой день из Риги пришла телеграмма: "Муж не приехал, очень беспокоюсь".

Оказывается, Куприн в пути познакомился с каким-то человеком, вообразил, что это старый опытный железнодорожный вор и решил выведать у него все тайны профессии.

Чтобы "развернуть" интересного попутчика, писатель начал его усиленно потчевать, и для этого они выходили почти на каждой станции, где был буфет.

Кончилось тем, что Куприн перепутал поезда и поехал обратно. У него хватило средств только на билет до Пскова, где он и застрял без багажа и без денег.

Ночуя на вокзале, Александр Иванович написал рассказ "В трамвае" и утром отнес его в редакцию местной газеты. На полученный гонорар добрался до Риги.

* * *

В Гатчине Куприн усиленно привлекал меня к организации "Бюро объявлений, эпитафий, спичей, острот на прокат, акростихов, советов по сложным семейным и любовным делам", доказывая всю прелесть этой "гигантской, бескорыстной, безобидной и пестрой мистификации".

Это был один из многочисленных проектов Куприна, в который он сам верил безусловно, но который не имел буквально никаких шансов на осуществление. Так же, как, например, и его невероятная затея с поездкой на Кавказ.

"У меня любовно созрел удивительный план,- писал он Батюшкову.- В Батуме покупаем трех лошадей. Елизавета Морицевна (жена Куприна) в мужском костюме. Едем Военно-Грузинской и Военно-Осетинской дорогами. Ночуем, где бог послал. Едим барашка-марашка, пьем вино-мино, поем "мравал-жамиер", заводим кунаков, объединяем Кавказ с Россией, и потом тебе самому курьезно будет читать, как вся эта поездка отразится у меня в рассказе".

Конечно, для Куприна такое путешествие было бы наслаждением - он жадно любил природу, всякие неожиданности, встречи с неизвестными людьми, верховую езду, скитания без определенной цели, ощущение свободы и возможность все впечатления превратить в художественные образы.

Но он в увлечении забывал, что для его предполагаемых спутников (слабой здоровьем молодой жены и кабинетного работника Батюшкова) такая поездка ничего, кроме тяжелых испытаний, не сулит.

Разумеется, турне не состоялось.

* * *

Детей Куприн любил очень своеобразной, если можно так сказать, деловитой любовью.

Он ненавидел всякое "сюсюканье" и "цацканье". Дети, даже самые маленькие, были для него существами с очень сложным, своеобразным внутренним миром. Входить в этот мир легкомысленно, по-шутовски и лицемерно он считал недопустимым. В таком подходе Куприн видел главную причину исконного разлада между детьми и взрослыми.

Пятилетняя дочка писателя Ксения призналась как-то, что старая нянька учит ее молиться богу. Куприн не стал долго раздумывать и посоветовал Аксинье (так он звал девочку) обращать свои молитвы к таким предметам, как солнце, огонь, луна, большое дерево.

- Утром встанешь,- говорил он дочери,- посмотри в окно на солнце, похлопай ему в ладоши и крикни: "Здравствуй, бог!" Вот и вся твоя будет молитва!

Чувствуя некоторое, правда, очень слабое, противодействие этому "язычеству" со стороны жены, он говорил:

- По-моему, уж если молиться, так чему-нибудь видимому, осязаемому! А что такое "бог Саваоф"? Мстительный, злокозненный и таинственный старикашка, который так и норовит сделать людям какую-нибудь пакость!.. Девочка нечаянно порезала палец, ей больно, а вы говорите: "Это тебя бог наказал за то, что шалишь!" Сделали из бога какое-то пугало для детей, вроде трубочиста или городового...

- Если бы мои скромные жизненные потребности были совершенно обеспечены,- часто говорил Куприн,- я писал бы одни хрестоматии и рассказы для детей, И писал бы их, терпеливо переписывая и переделывая по двадцать раз, доводя до возможного совершенства.

Когда его однажды спросили:

- Среди многочисленных профессий, которыми вы занимались, какое занятие больше всего было вам по душе?

Куприн ответил с полной искренностью:

- Работа с детьми!.. Ведь я был и репетитором и гувернером... Мне всегда было очень приятно иметь дело с малышами, это больше всего меня удовлетворяло... Между прочим, я никогда не ссорюсь с ребятишками!

Ксения Александровна, дочь Куприна, рассказывала мне о своем детстве:

- Отец всегда старался приблизить меня к труду, к природе. В Гатчине у нас было много всяких животных - кур, гусей, уток, собак, кошек. Я еще шестилетним ребенком работала с отцом и в огороде, и в саду. Мы с ним выращивали какие-то необыкновенные овощи, удивительно красивые и ароматные цветы... И все-таки я иногда не знала, куда себя девать и начинала капризничать. Замечательно, что отец никогда не пытался меня успокоить. Он в таких случаях прибегал к неожиданному трюку, который я не скоро "раскусила"... Ходит, бывало, по комнате и диктует стенографу. (Он не очень любил сам писать, говорил, что у него мысль все время опережает перо.) Увидит, что я скучная слоняюсь по квартире, готова зареветь, подойдет и начнет ныть: "Аксинья, ску-учно мне! Никто со мной не игра-а-а! Хожу я как брошенная соба-а-а!"... И тогда я, проникшись к нему жалостью, начинаю придумывать для него всякие игры, сама в них втягиваюсь, и нам становится весело...

Отец мой был замечательный "игрун",- сказала в заключение Ксения Александровна.- Уже пожилым, он мог целиком уйти в какую-нибудь несложную детскую забаву, и я уверена, что в эти минуты он, так же как и я, в пылу воображения, мог считать, что стул - это лодка, прыгающая по волнам, а пальто, висящее в прихожей,- разбойник, засевший в лесу, чтобы грабить прохожих...

* * *

"Передо мной лежит старинный альбом,- пишет в своих воспоминаниях племянник Куприна Г. И. Можаров.- На обратной стороне верхней крышки выцветшая надпись: "Наровчат. 1866 год". На первой странице две фотографии: мужчина лет 30-ти с открытым мужественным лицом, в свободной блузе, и молодая миловидная женщина в старомодной пышной юбке с "кринолином". Это - отец и мать А. И. Куприна.

Юность свою бабка провела в доме двоюродного дяди. Это был мелкий разорившийся помещик, полупомешанный человек. Он иногда принимался "воспитывать" свою племянницу. Желая, например, приучить девочку к верховой езде, он привязывал ее к спине дикой необъезженной лошади и так пускал в степь.

После смерти мужа, умершего в расцвете сил и оставившего семью без всяких средств, бабке пришлось познать и долгие годы нужды, и горечь чужого хлеба, и унизительную беготню по благотворительным прихожим.

Жизнь во Вдовьем доме в Москве, среди шамкающих аристократических развалин, была для нее в тягость. Ей чужды и враждебны были эти высокородные, чопорные старухи. Она находилась с ними в состоянии постоянной войны. В декабре 1905 года революционные рабочие строили баррикаду на Пресне, около Вдовьего дома. Во время боев к дому приносили раненых рабочих. К ужасу всего старушечьего курятника, Любовь Алексеевна Куприна настояла на том, чтобы раненых внесли в помещение, и сама помогала их перевязывать. Потом с гордостью рассказывала об этом.

Бабка до старости оставалась человеком на редкость живым и энергичным, проницательного ума и широкого кругозора. Язык у нее был острый, характер властный и воинственный".

* * *

Мне приходилось слышать от людей, близких к семье Куприных, что Любовь Алексеевна была приветлива, хотя и не ровна, интересно рассказывала о виденном и слышанном, любила ходить в театр и слушать хоровое пение. Страсть к хоровому пению передалась сыну, и я не раз был свидетелем того, с каким увлечением Куприн слушал хористов.

В начале этого века славился в Петербурге мужской хор Александро-Невской лавры. В нем, помню, были знаменитые на всю епархию басы-октависты Здобнов и Ермилов. Эти тщедушные, небольшого роста, угрюмые люди извлекали из своей груди могучие, подлинно органные звуки, временами переходящие в рокот.

Слушать александро-невский хор в соборе, во время богослужения, Александр Иванович не любил - его отвлекала толпа, пышность обстановки, возгласы священнослужителей. Он предпочитал вызывать певчих в один из кабинетов ресторана "Вена", где владелец его, Иван Сергеевич Соколов, даже поставил на эти случаи фисгармонию.

Вначале хористов (а их являлось человек двадцать) смущала необычная обстановка. Они перешептывались, басы гулко покашливали.

Но Куприн быстро их "расшевеливал", и не столько угощением, сколько разговорами о знаменитых духовных композиторах, о концертных вещах, которые исполнялись во время литургии и всенощной.

Начиналось пение. Александр Иванович никогда ничего не заказывал, предоставляя выбор самому хору. И когда помещение заполнялось чудесными звуками - все замирало, а писатель уходил куда-нибудь в дальний угол и слушал.

Не дай бог в эти минуты кому-нибудь заговорить, хотя бы шепотом, или попробовать подпевать! Такой человек надолго становился предметом насмешек, а под сердитую руку его могли и просто вывести за дверь.

Человеческое обаяние Куприна, его простота, понятливость и гостеприимство хорошо настраивали певцов. Сперва они только старались угодить приятному хозяину, а потом их самих незаметно захватывали музыкальные чары, и они начинали петь поистине вдохновенно.

Я смотрел в эти минуты на Куприна, и мне совершенно ясно было, что ему как воздух, как всеисцеляющий бальзам нужны эти звуки, эта теплая грусть, смешанная с бодрым упованием, что его простая и нежная душа обогащается для нового творчества...

В повести Куприна "Каждое желание" есть несколько страниц, посвященных пению церковного хора в кабачке, но это только слабое отражение того, что было в жизни...

После постановки в одном из петербургских театров пьесы Л. Н. Толстого "Живой труп", в которой есть сцена с цыганским хором, Куприн стал бредить цыганами. Он уговорил артиста Н. Н. Ходотова, игравшего Федю Протасова, пригласить к себе на квартиру цыган, выступавших в театре, но ничего хорошего из этого не получилось. Ходотов вел себя слишком по-хозяйски и по-премьерски, цыгане чувствовали себя как на эстраде и, довольно вяло исполнив несколько заказанных им "номеров", ушли, оставив у Куприна чувство досады.

К счастью, как раз в это время Александр Иванович познакомился со знаменитой исполнительницей старинных цыганских песен Ниной Дулькевич. У Дулькевич было прекрасное глубокое меццо-сопрано, большая музыкальность и тонкое понимание подлинно таборных мелодий, докатившихся до русской равнины из горных ущелий знойной Индии.

Певица часто приезжала в Гатчину с гитарой. Ее дружеские посещения каждый раз были большим праздником для писателя.

...Как-то вечером я встретил Куприна на Невском проспекте. Вопреки обыкновению, он был один. Задумчив. В глазах чувствовалось смятение.

Александр Иванович взял меня под руку и, ни слова не говоря, усадил на извозчика.

А мы ехали очень долго по бесконечному Каменоостровскому (ныне Кировскому) проспекту, мимо островов. Стояла глубокая осень, и ветер шумел среди оголенных веток. Свет фонарей расплывался в тумане тусклыми желтыми пятнами. Куприн сидел нахохлившись, подняв воротник и низко опустив на глаза длинный козырек шерстяного кепи.

Так мы, ни слова не сказав друг другу, проехали деревянные мосты и, свернув на набережную Невки, очутились в лабиринте немощеных улочек, застроенных одноэтажными домиками. В то время здесь жили цыгане, певшие в загородных садах - в "Самарканде", "Крестовском", "Вилла Родэ".

Куприн, видимо, хорошо знал, куда мы едем. Он остановил извозчика около какого-то покосившегося крылечка, и мы очутились на квартире у Николая Добрынина.

Это была оригинальная личность. Сын миллионера-бакалейщика, он, еще будучи студентом, с какой-то отчаянной страстью отдался цыганскому пению, женился на цыганке, размотал на цыган все свое состояние, остался без гроша и теперь жил на средства своей Параши, которая пела с хором в "Самарканде".

Где, когда и каким образом отыскал этого человека Куприн -понять было невозможно. Но они встретились как старые друзья, расцеловались.

Добрынин был в лирическом настроении. Ходил по комнате расслабленной походкой, улыбался, гладил нас по плечам и одну за другой показывал "реликвии молодости", извлекая их из огромного сундука, составлявшего единственную мебель второй комнаты. Тут были атласные туфельки и батистовые носовые платочки, которые когда-то подарили ему знаменитые цыганки, множество фотографий, шелковая кашемировая шаль с плеч Вари Паниной, рапира, которой Добрынин тяжело ранил соперника, когда дрался на дуэли из-за какой-то цыганки, и т. д. и т. д.

Появилась черноокая Параша с подругами. Накрыли стол, сели ужинать. Потом началось пение.

Пели "Шэл мэ вэрсты", "Староверочку", "Попиям, похаям", "Щи горячи"... Но особенно сильное впечатление на Куприна произвела "Не вечерняя".

  Не вечерняя заря спотухала,
  Не дала мне заря с поля убратися...
  Вы подайте мне, братцы, тройку
  Серо-пегих лошадей...

Песня была русская, но она вся состояла из тех бесконечных, страстных, многозначительных и терпких возгласов, стонов и причитаний, которыми так богата старая цыганская манера исполнения. В этом, собственно, и заключалась вся прелесть, это и делало ее похожей на стенания сильно затосковавшего человека...

Добрынин сидел в соседней темной комнате на сундуке, охватив голову руками. Я похолодел, весь напрягся, и пальцы мои вцепились в сиденье стула. Куприн слушал, не шелохнувшись, не сводя глаз с поющих женщин. Лампа освещала его лицо. Оно было искажёно страданием, оно было до такой степени ужасно, что я больше не мог смотреть и отвел глаза...

* * *

В Гатчину к Куприну приехал английский писатель А. Гаррисон, переводивший повесть "Суламифь".

Между англичанином, хорошо знавшим русский язык, и Александром Ивановичем произошел разговор, который мне удалось записать довольно точно.

- У меня к вам еще один вопрос,- продолжал расспрашивать Гаррисон.- Я знаю, что прежде, чем стать знаменитым писателем, вы много лет жили не только одним литературным трудом. В дополнение к вашей писательской биографии, которую вы только что любезно мне изложили, мне хотелось бы услышать хотя бы лишь одно перечисление профессий, пройденных вами... Разрешите просить вас об этом одолжении и позвольте рассчитывать на вашу полную откровенность.

Куприн сидел в кресле, приняв свою любимую позу - подвернув под себя левую ногу, и курил сигару, предложенную гостем.

- Я понимаю ваше желание,- согласился он,- но только попрошу позволения сделать именно одно только перечисление, иначе...

- Да, да! В самых общих чертах...

- В таком случае, прошу записывать... Начну с того, что по выходе из военной школы я четыре года занимался обучением солдат в одном из армейских полков на западной границе...

- Ваш прекрасный роман "Поединок" сейчас читает вся Европа! - с воодушевлением подхватил англичанин.- В нем яркое доказательство, что вы были одним из самых цивилизованных русских офицеров.

- Ну, про цивилизацию мы сейчас не будем говорить,- усмехнулся Александр Иванович. - Вы знаете, господин Гаррисон.

У русских есть довольно скверная пословица: "С волками жить, по-волчьи выть". Я потому и бежал из армии, что мне не по вкусу были эти волчьи мелодии... Впрочем, перейдем к дальнейшему... Оставив военную службу, я несколько лет, правда с перерывами, занимался журналистикой...

- Надо полагать, что такого рода деятельность обогатила ваш литературный опыт? - заметил Гаррисон.

- О, да! - Куприн неопределенно улыбнулся, раздавил потухшую сигару о подошву ботинка, швырнул ее в угол комнаты, взял со стола папиросу и продолжал: - Приходилось мне заниматься сельским хозяйством, землемерными работами... Коммерция тоже была мне не чужда...

- Торговля?! - англичанин изобразил на лице удивление.- Это весьма любопытно! Чем же вы торговали, господин Куприн?

- Увы,- Александр Иванович покачал головой,- это были не благовония и не шелка - в одной московской технической конторе я торговал разными принадлежностями для тех шумных учреждений, которые на вашем прекрасном английском языке называются "ватерклозет". Дальше вы можете отметить в блокноте, что я служил также конторщиком, актером и псаломщиком...

- Виноват, как вы оказали? - переспросил англичанин.

- Псаломщиком.

- Простите, я не совсем ясно представляю себе, в чем заключается эта профессия.

- Гм... как вам сказать,- задумался писатель.- Идет она от глубокой древности, от библейского царя Давида, который, как известно, сочинял псалмы и пел их под аккомпанемент лиры. В наши скучные дни эта поэтическая профессия превратилась в чтение скороговоркой мало понятных текстов из священного писания.

- Ах, вот что! Благодарю вас!.. И долго вы были этим псалмопевцем?

- Нет, скоро бросил... Меня потянуло к морю... Балаклавские рыбаки могут подтвердить, что я был не из последних во время опасных морских походов да кефалью.

- "Листригоны"! - вырвалось у Гаррисона, - Я с наслаждением переводил эту повесть!

- Да, мне очень весело писалось про балаклавских рыбаков... Замечательные люди!.. В отношении мужества я могу их сравнить только с артистами цирка...

- Вам, кажется, самому приходилось выступать в цирке?

- Нет, для этого я не гожусь. Чтобы быть цирковым артистом, надо обладать большой силой воли, а природа очень скупо наградила меня этим ценным качеством.

- Зато вы написали превосходные новеллы о людях цирка.

- Я очень уважаю этих людей, а временами прямо завидую им. Вы только подумайте, как это прекрасно: владея каждой частичкой своего тела, бесконечно веря в точную выверенность всех движений, потрясать зрителей чудесами силы и ловкости!

- Например, перелетать с трапеции на трапецию под куполом?- улыбаясь, спросил англичанин.

- Да, хотя бы и это.

- Простите, господин Куприн, но мне кажется, что ваши, если можно так выразиться, "перелеты" с одной профессии на другую гораздо интереснее и содержательнее, чем все цирковые номера!.. Впрочем, это мое личное мнение... Быть может, вы продолжите ваше любопытное повествование?

- Да стоит ли?.. Самая трудная профессия, выпавшая на мою долю, заключалась в знакомстве с жизнью, а об этом в двух словах не расскажешь. Об этом я пишу в своих произведениях, и канвой для них почти всегда служит то, что я сам пережил.

- Вы, кажется, летали, господин Куприн?

- Пробовал. И не совсем удачно. Но верю, глубоко верю в то, что летающие люди будут так же обычны, как, скажем, бухгалтера.

- А правда ли, что вы опускались на морское дно?

- Приходилось делать и это...

Наступило молчание. Гаррисон поднялся с места, считая, что больше не следует утруждать хозяина.

- Примите мою глубокую благодарность!- сказал он.- Надеюсь, вы мне разрешите опубликовать эти сведения? Это будет самая экстраординарная биография из всех, какие мне известны. Я включу ее в предисловие к вашей волшебной "Суламифь". Вот поистине замечательный пример - рыбак из Балаклавы перед всем миром рассыпал пригоршни драгоценных жемчужин, чтобы собрать из них ожерелье для возлюбленной Соломона!.. Простите мне этот неуклюжий комплимент!.. Прошу принять наилучшие и самые искренние пожелания!

...Проводив гостя, Александр Иванович вернулся в кабинет, подошел к столу и занес в тетрадку несколько фраз. Их смысл заключался в том, что у каждого человека, особенно у писателя, бывают в жизни случаи, о которых не расскажешь даже самому себе...

Тут же, когда мы кончали завтрак, Куприн с простодушием непогрешимого бога рассказал мне, как он в молодые годы, живя в Киеве, решил однажды испробовать себя в качестве вора-домушника. Не с корыстными целями, а, главным образом, чтобы испытать душевное состояние тайного похитителя чужой собственности... Выбрал место и время, взломал дверь, отобрал вещи, уложил их в чемодан, но... вынести их не хватило решимости.

- Помешала проклятая рефлексия!- объяснил Александр Иванович.- И до такой степени, что ноги сделались словно из ваты!.. Бросил чемодан и выбежал на улицу... Состояние было глупое: будто вышел на сцену, раскрыл рот, чтобы петь, а голоса нету...

После этого Куприн начал говорить о печальной судьбе всякого любительства и о великом значении профессионализма.

Я прекрасно понимал (да это видно было и по выражению лица рассказчика), что вся эта история придумана тут же, что называется, "не сходя с места". С помощью такой выдумки Куприн мог преследовать три цели. Во-первых, посмотреть, не обнаружу ли я малодушия и щепетильности, а также излишней доверчивости. Второе, ему, наверное, хотелось блеснуть яркой и убедительной иллюстрацией к тезису о вреде любительства. И, наконец, разве не забавно потешить свое воображение, представив мысленно, как реагирует на это неожиданное признание чопорный англичанин?

И действительно, Александр Иванович, кончив свой рассказ, чуточку помолчал, внимательно глядя на меня, а потом от души расхохотался...

- Воображаю,- сказал он в ответ на мой недоумевающе вопросительный взгляд,- какую физиономию скроил бы господин Гаррисон, если бы я рассказал ему про этот чемодан и предложил включить его в мою биографию!..

предыдущая главасодержаниеследующая глава





© Злыгостев Алексей Сергеевич, подборка материалов, разработка ПО, оформление 2013-2016
При копировании материалов проекта обязательно ставить активную ссылку на страницу источник:
http://a-i-kuprin.ru/ "A-I-Kuprin.ru: Куприн Александр Иванович - биография, воспоминания современников, произведения"