- Александр Иванович, - предложил однажды Куприну милейший Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк, - пойдем позавтракаем в "Капернаум"...
- "Капернаум"? Что это? - с простодушием недавнего провинциала осведомился тот.
- Гм... Если говорить о происхождении слова, то оно евангельское. Согласно библии это место, куда для всех вход платный: даже бог, желая проникнуть в Капернаум, должен был заплатить за вход наравне с другими людьми... Если я по сути, - Мамин-Сибиряк погладил седеющую бороду, сверкнув глазами из-под очков в сторону Марии Карловны, - то "Капернаум" - ресторанчик в двух шагах отсюда, в конце Владимирской площади, на углу Кузнечного переулка.
Мария Карловна встревожилась:
- А нужно ли это? При Сашиной общительности ваш "Капернаум", пожалуй, некстати!
- Помилуйте, Муся! - засмеялся Мамин, по давней близости называвший ее как покойная матушка. - Опасно посидеть за кружкой пива? Да там перебывал весь литературный Питер... Само название придумал когда-то Слепцов, туда заходили Успенский, Плещеев, Михайловский... И сегодня мы обязательно встретим там кого-нибудь из литераторов...
- Да, Машенька, - поднялся со стула Куприн. - Я ведь не ручной сокол, на которого можно надеть колпачок и утихомирить. Ты знаешь, как я тебя люблю. Но порой твоя опека становится излишней...
- Дмитрий Наркисович, как поживает наша юная путешественница? Лиза? Оправилась от пережитого?
- Постепенно приходит в себя, - потеплевшим голосом сказал Мамин-Сибиряк. - И собирается навестить вас с Марией Карловной.
Д. Н.
Мамин-Сибиряк с дочерью Алёнушкой
- Хорошая девушка, - убежденно проговорил Куприн. - Чистая и добрая. Достанется же кому-нибудь такое счастье...
Несмотря на свою вывеску "ресторан", "Капернаум" оказался обычным трактиром, куда входили прямо с улицы, в пальто и калошах, так как прихожей не было. Мамин и Куприн прошли мимо стойки с водкой и закусками, где черным хлебом и солью можно было пользоваться бесплатно, а кусок вареной колбасы "собачья радость", целая минога или соленый гриб стоили три копейки, и завернули в дальнюю комнату, низкую и пропахшую пивной сыростью.
Тут, куда допускалась только "чистая" публика, было пустынно. Одинокий старик в углу неторопливо доедал обед за пятьдесят копеек.
- Сейчас я вас познакомлю... - шепнул Куприну Мамин. - Это известный критик Скабичевский...
- Тот самый, который обещал Чехову, что он умрет под забором... - прищурился Куприн и довольно холодно обменялся со Скабичевским дежурными фразами.
Постепенно комната стала наполняться народом. Куприн, отхлебывая свежее венское пиво и слушая вполуха Мамина, пытливо оглядывал каждого нового посетителя, пытаясь определить его профессию, склад ума и характер. Он давно знал за собой, еще с нищей киевской поры, эту страсть или даже сладострастие - смаковать острые художественные наблюдения. Алкоголь постепенно делал свое обычное разрушительное дело. Верно, не всякая церковная исповедь наедине со священником была способна так развязать языки, как пьяный угар.
Куприн остался и после ухода Мамина, изучая жизнь маленького затрапезного - и столичного - кабочка. Горячечное алкогольное возбуждение понуждало незнакомых людей открываться друг другу, делиться всем - возвышенными мечтами и низменными помыслами. Прилично одетый, застенчивый молодой человек спешил рассказать о себе, о своей неразделенной любви к светской красавице, об отце-алкоголике, печальном детстве и о своей бедности, которой стыдился и всегда тщательно скрывал. За соседним столиком мелкий почтовый чиновник, налившись коньяком, объяснял соседу, что он великий полководец, который зальет Европу кровью. Его собеседник, пожилой настройщик, говорил в ответ, что пишет оперу, которая прославит его как гениального композитора...
К Куприну подошел с кружкой толстяк в теплом стеганом пальто.
- Разрешите? Вы Куприн? Мне вас показывали. Всероссийский талант...
- Позвольте, а вы кто такой? - У Куприна, слегка хмельного после полдюжины пива, напрягся крепкий затылок.
Толстяк пренебрежительно махнул рукой:
- Репортеришка. Сотрудник "Петербургского листка"... Ненавижу себя, но пишу рублевые рецензенты о великосветских балах и об утопленниках. О последних узнаю в участке, а сведения о балах и скандалах поставляют лакеи... И вот вам мой совет. Он наклонился ближе к Куприну и горячечно зашептал: - Пока не поздно, уезжайте отсюда!
Куприн с интересом поглядел в отекшее, нездоровое лицо собеседника, жестом приглашая его присесть.
- Это еще почему?
- Вы свежий человек и здесь погибнете!
В Куприне, особенно когда он был во хмелю, нередко проявлялась едкая душевная склонность охота поиздеваться над людьми. "Вот возьму сейчас этого болвана, - сладко подумал он, - эту самолюбивую бездарность, да и "разверчу" ее!"
- Вы, очевидно, в душе писатель, художественная натура. Только скрываете это, не признаетесь... - вкрадчиво сказал он и, резко меняя голос, крикнул: - Человек! Четверочку шустовского!..
- Как вы угадали? - изумилось стеганое пальто. Толстое, в прожилках лицо задрожало. - Я пожиратель впечатлений, я коллекционирую странных людей... Но в Петербурге нет жизни...
- Не согласен, - скороговоркой перебил его Куприн, разливая коньяк. - Оглянитесь, сколько вокруг живописного материала! Сколько сока, сколько подробностей! Опишите все это, да так, чтобы пахло густо - запах пива, пота, грязи, сполохи человеческих страстей в этом маленьком Содоме, - получится серия рассказов... Новый Гаруналь-Рашид непременно бы начал свои петербургские сказки отсюда!?
- Возможно, вы и правы. - Человечек улыбнулся грустно, выпил рюмку и на мгновение привычно окаменел лицом с выпученными глазами. - Но... но тогда тем хуже для вас. Вы лакомая добыча для дохлых искателей наживы, которые толкутся тут. Для всех этих второсортных литераторов, питающихся живой артериальной кровью. Поверьте, все это вампиры с перепончатыми крылами и жестким хоботком, каких не знал и Эдгар По! Каждого свежего талантливого человека они облепляют и высасывают... Эх, и я явился некогда в Северную Пальмиру, чтобы завоевать ее, а стал ее жалким данником, склавом, полуживой рабочей лошадью. Вас высосет Петербург до сухой шкурки...
- Э, да вы поэт, - повернулся к нему всей своей коренастой сильной фигурой Куприн. - Только зарубите себе на носу: еще неизвестно, кто кого высосет - Петербург меня или я Петербург! Я Куприн и прошу всякого это помнить! На ежа садиться без штанов не советую...
Да, Петербург, огромный, страшный и загадочный, который, как сердце целой страны, с неумолимой силой гнал российскую кров"ь и снова засасывал ее, перестал пугать Куприна. Сперва его брала оторопь при виде огромных домов на незнакомых улицах, их фасадов, колонн, пустынных окон. Кто живет за ними? Чьи тени скользят за занавесками? Какие звучат слова? Как мало, как ничтожно мало знал Куприн обо всем этом! А Петроградская сторона, Нарвская застава, Гавань, рабочие окраины? А меблированные комнаты на старом Невском и Васильевском острове, где тысячи трагедий совершаются незримо для стороннего наблюдателя, где во дворах-колодцах, в грязных подъездах и тесных, сырых гробах-комнатах течет своя, никем еще не описанная жизнь?..
Но теперь, после "Поединка", Куприн почувствовал собственную силу и окончательно поверил в себя. "Вот он, Петербург, перед моими глазами, он покорно протекает через меня, богатый и нищий, беззаботный и загнанный в угол судьбой... В таких кабаках, верно, и погибает девять десятых всего талантливого, нового и свежего..."
Он выпил, не закусывая, коньяк, повел воловьим затылком, точно ему мешал, воротничок, и сказал:
- Вы мне нравитесь... Рассказывайте о себе.
- Я знаток столичного дна! Я сам русский Нат Пинкертон! - доверительно загудел собеседник. - Я проникаю во все миры - от великосветской спальни и до разбойных притонов Гавани... Я знаю все столичные ямы и готов познакомить вас с самыми занятными типами, с живой петербургской кунсткамерой...
- Какое совпадение, - пряча глубоко усмешку, отозвался Куприн. - Ведь и я сам коллекционер редких и странных проявлений человеческого духа...
В самом деле, не он ли просиживал целыми ночами без сна с пошлыми, ограниченными людьми, весь умственный багаж которых составлял, точно у бушменов, десяток-другой зоологических понятий и шаблонных фраз? Не он ли поил в ресторанах отъявленных дураков и негодяев, выжидая, пока в опьянении они не распустят пышным махровым цветом своего уродства? Он иногда льстил людям наобум, с ясными глазами, в чудовищных дозах, твердо веря в то, что лесть - ключ ко всем замкам. Он щедро раздавал взаймы деньги, зная заранее, что никогда их не получит назад. В оправдание скользкости этого спорта он мог бы сказать, что внутренний психологический интерес значительно превосходил в нем те выгоды, которые он потом приобретал в качестве бытописателя.
Ему доставляло странное, очень смутное для него самого наслаждение проникнуть в тайные, недопускаемые комнаты человеческой души, увидеть скрытые, иногда мелочные, иногда позорные, чаще смешные, чем трогательные, пружины внешних действий - так сказать, подержать в руках живое горячее человеческое сердце и ощутить его биение. Часто при этой пытливой работе ему казалось, что он утрачивает совершенно свое "я", до такой степени он начинал думать и чувствовать душою другого человека, даже говорить его языком и характерными словечками, наконец, он даже ловил себя на том, что употребляет чужие жесты и чужие интонации...
В низкой зале, в табачном дыму, смешанном с алкогольными испарениями, уже маячила знакомая долговязая фигура. Встревоженная долгим отсутствием мужа, Мария Карловна послала на его розыски верного Маныча.
- Назначаю вам свидание за этим столом и в это же время. В следующий вторник, - сказал, тяжело поднимаясь, Куприн. - И за каждого интересного персонажа, которого вы приведете с собой, плачу полновесную трешницу, господин Пинкертон.
С той поры он зачастил в "Капернаум".
2
Куприн неохотно садился писать, по не по простой лености, хотя часто на него накатывала апатия и все собственные писания казались необязательными и слабыми. От рабочего стола его постоянно отвлекали или общение с людьми, или внутренний труд. У него все время рождались и двигались мысли, с которыми он не хотел расставаться.
Расположившись в "Капернауме", с толстой папиросой, зажатой у самого основания указательного и безымянного пальцев, и медленно прихлебывая из пивной кружки, Куприн не оставался праздным, не скучал. Мысли его бежали.
Он думал о поражении России в бесславной войне с японцами, о вооруженном восстании в Москве, жестоко подавленном карателями - гвардейцами Семеновского полка. Потом незаметно мысль его перекинулась к собственному творчеству.
Недовольство собой точило Куприна.
"Пора наконец перестать бездельничать, - говорил он себе. - Только за что взяться? "Нищие" у меня явно не вытанцовываются. Я задумал их как вторую часть "Поединка". Но "Поединок" - это поединок Ромашова, то есть мой с царской армией. А "Нищие" - мой поединок с жизнью, борьба за право быть свободным человеком. Однако как все это показать, точно себе не представляю. И Горький с безжалостной правдивостью доказал мне это. Я был оскорблен, но потом вновь и вновь думал над его словами и почувствовал в них правду. Буду писать о другом. Давно манит меня мысль рассказать о беговой лошади. Но ведь о чем интересном ни подумаешь, обо всем уже написал великий старик Толстой. Пожалуй, напишу об одесском кабачке "Гамбринус". У меня о нем хорошие воспоминания. Или нет, эти две темы пока отложу и посмотрю мои киевские заметки. Они давно ждут очереди..."?
- Александр Иванович! О чем загрустил? Что буйную головушку повесил?..
В зал ввалилась и подошла к купринскому столику знакомая шумная компания. Впереди "сэр Пич Брэиди", шестидесятилетний бонвиван и фельетонист Федор Федорович Трозинер. За ним художник-иллюстратор Трояновский, прозванный "юнкером", хоть он был артиллерийским капитаном в отставке, и вчерашний гимназист, весельчак и пожарный строчила Вася Регинин-Рапопорт.
- Дела, дела. Жду тут одного человечка, - не без раздражения ответил Куприн, взглянув на золотые карманные часы с модной тогда монограммой. - Проверяю его точность.
- Брось ты эту мерихлюндию, - хриплым басом воскликнул Трозинер. - И отправимся немедля на бега. Сегодня совершенно необходимо поглядеть Стрелу, новое приобретение князей Абамелек-Лазаревых.
У Трозинера темные выпуклые глаза старого кутилы и грешника. Крупный судебный чиновник в прошлом, Он за короткий срок оставил свое миллионное состояние в лучших петербургских ресторанах и вполне примирился с судьбой скромного фельетониста "Петербургской газеты".
- В самом деле, Саша, - "юнкер" Трояновский был, как и "сэр Пич Брэнди", навеселе. - К свиньям все деловые встречи! На бега! Живешь один раз, не забывай, а работа не малина и не опадет!..
"Нет, какая уж тут к черту работа! Бежать из Петербурга, куда глаза глядят бежать... И не от врагов Пли злопыхателей. А от дружков-собутыльников, пропади они пропадом... Господин Пинкертон был прав, - тоскливо оглядел он пришедших, которые бесцеремонно устраивались за столом. - Да где же он? Ведь не удержусь, право, от соблазна и закачусь с ними..."
- Я не помешаю?..
Из табачного дыма возник наконец толстяк в стеганом пальто. За его спиной заурядный пехотный офицер с помятыми полевыми погонами штабс-капитана.
- Присаживайтесь, господин Пинкертон, - проговорил Куприн, еще раз разочарованно оглядывая его спутника.
- Познакомьтесь, - заискивающе сказал толстяк. - Штабс-капитан Рыбников. Герой Мукдена и Ляояна. Прошел, как говорится, огни, воды и медные трубы.
Штабс-капитан щелкнул каблуками и сел, расставив врозь ноги и картинно опираясь на эфес огромной шашки.
"Где я его видел? - мелькнула у Куприна беспокойная мысль. - Какое странное лицо. Нерусское. Удивительно кого-то напоминает. Но кого?" Растерзанный, хриплый, пьяноватый общеармейский штабс-капитан заинтересовал его смутной, пока еще не оформившейся догадкой.
- А ведь, пожалуй, махнем на бега, - внезапно согласился он, к радостному удивлению триумвирата. - Господину Пинкертону подать коньяк и вот ваш гонорар... - Куприн сунул толстяку трешник и обернулся к офицеру: - Поедемте с нами, капитан?
- С моим удовольствием, - хрипловато отозвался Рыбников. - Только, если можно, и мне коньячку...
- На бега! - еще решительнее повторил Куприн. - А потом ко мне обедать. Пошлем Маныча, чтобы он предупредил Марию Карловну...
И на трибуне ипподрома, и позднее, за обеденным столом он внимательно приглядывался к штабс-капитану, расспрашивал и оказывал ему всяческое внимание. Рыбников рассказал, что он сибиряк, воспитывался в Омском кадетском корпусе и был ранен под Мукденом. Куприн не уставал удивляться тому, какое разное впечатление производило лицо штабс-капитана в фас и профиль. Сбоку это было обыкновенное русское, чуть-чуть калмыковатое лицо. Зато когда Рыбников поворачивался к нему, что-то жуткое чувствовалось в узеньких, зорких, ярко-кофейных глазках с разрезом наискось, в тревожном изгибе черных бровей, в энергичной сухости кожи, крепко обтягивающей мощные скулы...
Он чувствовал, как воспламенилось его воображение, как смутная догадка переросла в тревожную, ужаснувшую его самого мысль.
- Петя, - толкнул он за столом Маныча. - Да ведь это японский шпион, переодетый в армейскую форму!..
Тот выкатил дикие цыгановатые глаза, долго в упор рассматривал штабс-капитана и после третьей рюмки брякнул:
- А как на фронте вас тогда пе принимали за японца? У вас ведь такая экзотическая наружность.
Куприн сдвинул кожу лица в сердитую гримасу: куда тебя несет? По Рыбников только пожал плечами:
- У нас в Сибири давно, еще со времен предков, первых поселенцев, случаются смешанные браки с местным населением: якутами, башкирами, монголами.
Маныч едва успел раскрыть рот, чтобы продолжить допрос, но Куприн успел перебить его:
- Да, то же самое наблюдается и на Урале: среди оренбургского казачества чистые великороссы встречаются редко...
К концу обеда, за десертом, Трояновский, спросив у Рыбникова разрешение, вынул блокнот и начал его зарисовывать.
- Сейчас будет готова и моментальная фотография, - захохотал Маныч.
"Спугнет, дурак! - томился Куприн, находясь уже весь во власти своей фантазии, так поверив собственной выдумке, что не мог бы с ней расстаться. - Спугнет шпиона!"
Он поморщился и предложил:
- Кофе пить приглашаю в мой кабинет. Посмотрите, штабс-капитан, какой у меня альбом...
Когда гости выходили из столовой, Куприн спросил у жены:
- Ты не догадалась, Маша, кто это? Японский шпион!
Не желая разочаровывать его в радостной надежде на открытие, Мария Карловна быстро ответила:
- Это очень возможно, Саша. И выяснить это было бы, конечно, очень интересно.
- Я непременно им займусь, Машенька, непременно, возбужденно продолжал Куприн. - Ведь сколько раз во время войны я говорил тебе, что наша русская публика в учреждениях, в общественных местах, в ресторанах ведет себя необдуманно. Сколько раз я слышал, как в ресторане Палкина офицеры после достаточной зарядки громко обсуждали военные известия и делились тем, что еще не было опубликовано и считалось тайной. В такой обстановке ловкий шпион всегда почерпнет богатый материал...
- Но иди к гостям, - поторопила его жена. - Ты же обещал показать им свой патентованный альбом.
Это был длинный березовый стол, на гладкой крышке которого оставляли автографы гости. Куприн показал штабс-капитану факсимиле Вересаева, Арцыбашева, Чирикова, Юшкевича, Серафимовича, Бунина, Федорова, Ладыженского.
Поэт Скиталец написал Куприну:
А. Куприн! Будь дружен с лирой
И к тому - не "циркулируй"!
Сам хозяин оставил следующее изречение: "Мужчина в браке подобен мухе, севшей на липкую бумагу: и сладко, и скучно, и улететь нельзя". Он попросил Марию Карловну написать что-нибудь рядом, и та воспользовалась фразой из "Белого пуделя": "И сто ты се сляесься, мальцук? Сто ти ее сляесься? Вай-вай-вай, нехоросо..."
В общий шутливый тон диссонансом врывалось стихотворение Ивана Рукавишникова:
Кто за нас - иди за нами,
Мы пройдем над головами
Опрокинутых врагов.
Кто за нас - иди за нами,
Чтобы не было рабов.
- Оставьте и вы свой автограф, штабс-капитан, - предложил Куприн.
- Что же я могу написать? - сконфузился Рыбников.
- Ну все равно, если вы втайне не поэт, скрывающий плоды своего вдохновения, то просто распишитесь. Это будет напоминать мне о нашем знакомстве.
И мелким, но четким почерком около длинного стихотворения Федорова тот написал: "Штабс-капитан Рыбников".
- Вечер предлагаю провести на островах в театре "Аквариум", - обратился Куприн к присутствующим. - Сегодня там выступает цыганский хор со старинными песнями, интересно было бы послушать. Поедем, Машенька, с нами?
Мария Карловна медленно, но непреклонно ответила:
- В "Аквариуме", Саша, ты встретишь своих знакомых артистов и режиссеров, образуется шумная и малознакомая мне компания. Лучше я останусь дома, обед меня все-таки утомил...
В прихожей, целуя жену, Куприн просительно сказал:
- Кончаю безделье и засяду за новый рассказ. Только где? Убегу либо в Гатчину, либо уеду к Зине. Но если ты запрешь меня и никого из редакции не будешь ко мне пускать, далее Федора Дмитриевича, я смогу работать и здесь.
- Нет, Саша, - непритворно вздохнула Мария Карловна, не ответив на его поцелуй. - От себя ты, видно, так и не убежишь!
3
Третий день Куприн не являлся домой, загуляв с цыганами. Он снял огромный номер в "Большой Московской" гостинице, где и поселился вместе с табором: сидя на полу, чадил трубкой старый цыган, бренчал на гитаре молодой, ползали по полу коричневые цыганята, в умывальнике стирала пеленки старуха, а перед зеркалом вертелась смуглая синеволосая красавица Наташа в красной шелковой рваной кофте.
Пожилой стенограф Комаров, плюгавый, в потертом костюмчике, вызванный в гостиницу работать, с недоуменным ужасом взирал на живописное фараоново племя из тихого уголка.
Когда вступал хор, старый цыган подхватывал припев своим ужасным, охрипшим, но необыкновенно верным голосом, и вся комната утопала в странном, диком и восхитительном сплетении множества женских и мужских голосов. Слов никаких не было в припеве, были звуки, похожие на звон колокольчика, па стоны, на радостные выкрики. И вот вылетала плясунья Наташа, и хор, разгоряченный песней и пляской, приходил в полное неистовство.
Захваченный этой дикой и прекрасной музыкой, Куприн недвижно стоял, подняв руки, словно собираясь творить молитву. Все - жена, семья, литература, собственное творчество - казалось ему в эти минуты дурным, плоским, незначительным. Душа просила воли, простора, забвения себя...
Ах, какая беда
На нас напала,
Несчастливая девушка
Меня полюбила.
Ой, если не отдадите
Мне ее по чести,
Увезу насильно...
Ой, мои серые,
Серые да еще гнедые-рыжие,
Над нами только бог,
Пусть благословит!..
- Маныч! - громко шептал Куприн, глядя сквозь слезы на лице на веселящийся табор. - Маныч! Шампанского чавалам и цыганкам! А мне водки, Маныч! Как они поют, боже мой, как поют!..
Виолончелью гудело густое контральто старой цыганки, яростно и пылко вела древнюю мелодию преображенная песней Маша, сине-красной змейкой извивалась прекрасная плясунья...
- Что здесь происходит, Александр Иванович?
Маленький лысоватый человек в пенсне незаметно появился в номере.
Куприн гневно обернулся на голос, но, узнав Вересаева, расцвел:
- Нет уж, увольте. - Вересаев наклонил скучное лицо. - Я попросил бы вас на минутку выйти со мной в коридор. У меня поручение от Марии Карловны...
В душном от ковровых дорожек коридоре Вересаев бесстрастным голосом принялся отчитывать Куприна:
- Что вы с собой делаете? Не жалеете семью, так хоть себя пощадите. На вас сейчас смотрит вся читающая Россия, а вы... Вы черт знает чем занимаетесь!
Куприн пьяно, с тоскливой злобой поглядел на него.
- Ах эта писательская судьба - чертовски сложная жизнь, когда за удачу приходится платить нервами, здоровьем, собою едва ли не больше, чем за неудачу, поражение, - сначала тихо, а затем все громче и громче заговорил он. - Как же, есть род окололитературной братии, которой извне, из их завистливой галерки все видится по-иному: Куприн получает бешеные гонорары, Куприн - пьяница, дебошир, гуляка, Куприн - грубиян, необразованный человек, бывший офицер... Куприн облил горячим кофе Найденова и разорвал на нем жилет... Куприн приткнул вилкой баранью котлету к брюху поэта Рославлева, при этом стал ее резать и есть, после чего оба плакали... Куприн кинул в ресторане "Норд" пехотного генерала в бассейн со стерлядью... А-а-а! - Он оглянулся маленькими, налитыми кровью глазами, и Маныч тотчас же неслышной походкой вышел из номера и остановился поодаль.
- Вспомните наконец, что вы отец и муж, - заговорил Вересаев.